Женщина в Берлине - Марта Хиллерс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- «Да бросьте», - говорит Шмидт, - если бы у него что-нибудь там было, тогда другое дело.
И мгновенно мертвец забыт после того, как Шмидт объявляет: «Все русские ушли».
Вы убрались из нашего дома, в то время как мы носили грязную воду. Шмидт рассказывает, что они обили себе грузовики частями матрасов и диванными подушками из покинутых квартир.
Ушли! Все ушли! Мы едва ли в состоянии понимать это, смотрим невольно вдоль улицы, как будто бы машины с грузом новых войск должны были подкатиться оттуда. Но ничего, только тишина, странная тишина. Никаких солдат больше, ни гогота лошадей, ни крана. Только лошадиный навоз, и его подметает недавний швейцар. Я до сих пор думаю про ту 16-летнюю, единственную о которой я знаю, что она потеряла девственность от русских. У нее глупое, самодовольное лицо как всегда. Я пытаюсь представлять себе, как это было, когда я об этом только узнала. Я должна притормаживать мысль, чтобы не распускать воображение. Одно ясно: если бы изнасилование было совершено когда-нибудь в мирные времена каким-нибудь парнем, то была позади обыкновенная пустая мирная болтовня, уведомления, протокол, допрос, до ареста и очной ставки, газетного сообщения и пострадавшая девушка иначе отреагировала бы, получила бы другой шок. Здесь, однако, речь идет о коллективном переживании, то, что происходило повседневно, что наносило удар по женщинам слева и справа, что входило в программу в какой-то мере. Эта коллективная массовая форма насилия переживается также коллективно. Каждый помогает каждому, в то время как она рассказывает о себе, изливает себя, она терпеливо слушает, как ей изливают и про другие случаю о себе. То, что, естественно, не скрывается и более тонкими организмами, чем эта обваренная берлинская малышка, об это разбиваются или получают на всю жизнь травму.
Впервые с 27 апреля входная дверь снова запиралась вечером. Чтобы началась, если снова новые войска не займут дом, новая часть жизни для нас всех.
Тем не менее, около 21 часа меня окрикнули снаружи. Это придавленным голосом кричал Узбек, много раз повторяя имя (то есть русифицированную форму моего имени, как ее придумал мне майор). Когда я выглянула наружу, там ругался и угрожал Узбек и показывал, совсем возмущенный, на запертую входную дверь. Ну, мой толстяк, ничего страшного. Я впустила его, майор следовал за ним следом, он значительно хромал. Езда на велосипеде не пошла ему впрок. Снова вдова делала ему компрессы. Колено выглядело опасно, толсто раздуто, красного цвета. Мне непонятно, как можно с этим ездить на велосипеде, танцевать и подниматься по лестницам. Это лошадиная порода, мы так не можем.
Плохая ночь с беспокойным мужчиной. Его руки были горячи, глаза хмуры, он плохо спал и не давал мне спать тоже. Наконец, наступило утро.
Я провела майора и парня вниз, открывал им входную дверь, теперь снова нашу входную дверь. Осталась отвратительная работа: Узбек устроил тут что-то вроде уборной и облил и стену и кафель. Я подтирала несколькими найденными вблизи выпусками специального журнала для аптекарей, убрала, так хорошо, как смогла, почти все, используя воду, которую мы вчера вечером натаскали от пруда. Если бы господин Паули знал, со своим непрерывным маникюром, педикюром и хныканьем!
Дальше, теперь вторник. Около 9 часов утра у главного входа, который мы по-прежнему используем, хотя никаких русских больше нет в доме. Это была паршивая, госпожа Вендт, они услышала слух, что наступил мир. На юге и севере последнее неупорядоченное немецкое сопротивление было разбито. Мы капитулировали.
Вдова и я легче дышим. Хорошо, что дела пошли так быстро. Господин Паули проклинает все еще фолькштурм, который посылал бессмысленно умирать до последнего часа стариков, которые беспомощно истекали кровью ран, для которых даже не имелось тряпки, чтобы перевязать. Расколотые кости, которые торчали из гражданских брюк; бледные от снега узелки на спине, из которых что-то капало однообразно; тепловатые, скользкие кровавые лужи всюду в проходах... Паули пережил это определенно тяжело. Поэтому я считаю его невралгию, которая приковывает его уже не одну неделю к кровати, наполовину болезнью души, видом психологического убежища от фолькштурма. У нескольких мужчин в доме есть такое же свое убежище. Для книготорговца - его принадлежность к партии, по словам дезертира - его дезертирство, для несколько других фигур - нацистское прошлое, за которое они опасаются высылки или что-либо еще, и за это они цепляются, если нужно принести воду или решаться на другие действия. Женщины делают также что могут, что бы спрятать мужчин и защищать их от злого врага. Что они еще могут сделать с нами? Они сделали с нами уже все.
Так мы переговариваемся возле тележки. Это логично. Все же неприятное чувство остается. Теперь я вспомнила, что за тарарам устраивали вокруг проезжающих отпускников, какое баловство, сколько уважения. При этом они прибывали из Парижа или Осло, городов, которые были от фронта далее, чем постоянно подвергающийся бомбардировке Берлин. Они прибывали из зоны самого глубокого мира, из Праги или Люксембурга. Даже если они прибывали с фронта, они выглядели такими чистыми и ухоженными примерно до 1943. И они охотно рассказывали истории, в которых они хорошо выглядели.
Нам напротив нужно будет держать язык за зубами, мы должны будем действовать таким образом, как будто то, что с нами произошло – это был наш выбор. Иначе никакой мужчина больше не сможет прикоснуться к нам. Если бы было, хотя бы хорошее мыло! У меня часто появляется такое жадное желание содрать с себя кожу, полагая, что я буду чувствовать себя потом психологически чище.
Во второй половине дня - хорошая беседа, я хочу записать ее возможно более дословно, нужно поразмышлять все еще над этим.
Неожиданно горбатый врач с фабрики лимонадов снова появились у нас, я почти забыла его, хотя я обменивалась раньше часто парой слов с ним в бомбоубежище. Он просидел до самого конца в незамеченном соседском подвале. Туда не зашел ни один русский. Конечно, врач получал сообщения об изнасилованиях. При этом он очень близорук, потерял ее очки и тяжело ступает, теперь абсолютно беспомощный.
Оказывается, что горбатый врач - это "товарищ". То есть, он принадлежал до 1933 Коммунистической партии, Советский Союз объехал даже однажды за 3 недели с группой интуриста и понимает несколько слов по-русски. Факт, которые он не доверил мне в подвале, так же как я ему про мои поездки и знания языка. Третий Рейх отучил от такой неуклюжей конфиденциальности. Все же я удивилась.
- Почему Вы не вышли, зная русский, и не объявили себя как симпатизирующего?
Он отвечает мне: «Я сделаю это». Подумав: «Я хотел только, чтобы прошли первые дикие дни».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});