Том 1. Тяжёлые сны - Федор Сологуб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Получается такое впечатление, точно кто-то старается замазать дело. Свидетели несут околесицу, точно их запугивают или подкупают.
— Ну, кому там подкупать! — вмешался Андозерский.
— Кому? Русские люди, известно, — один затеет пакость, за ним и другие. Я вот уверен в его виновности, а в городе шумят, на меня жалуются.
— Добрый малый, — друзьям за него обидно.
— То-то вот, друзьям, — тоже гуси лапчатые, Мотовилов, например, — да это привычный преступник. Нагрел руки, воровать уж не надо, — он иначе закон нарушает: подкупает свидетелей, самоуправствует. У него и дети — выродки.
— Ну, вы уж слишком, — перебил Андозерский. Уханов сердито замолчал. Логин сказал:
— А и правда, — об этом деле все в городе под чью-то дудку поют; по-своему и думать боятся, — террор какой-то: кто запуган, кто захвален. Вот я слышал на днях, кто-то хвалил Миллера: «Прекрасный человек, честный, — он так возмущен поступками следователя в деле Молина».
Все засмеялись. Ермолин заметил:
— Многие из них уверены, что доброе дело делают, спасают.
Логин и Анна сидели за шахматным столиком, у окна, в розовом свете догорающего вечера. Анна играла внимательно, точно работала, — Логин рассеянно. Пока Анна обдумывала ход, он печально смотрел на ее наклоненную над шахматами голову и на высокий узел прически. Томила мысль, посторонняя игре, мысль, которую не мог бы выразить словами, — точно надо было решить какой-то вопрос, но решение не давалось. Знал, что она сделает ход, подымет глаза и улыбнется. Знал, что в ее доверчивой улыбке и в ее светлых глазах мелькнет ему решение вопроса, простое, но для него непонятное и чуждое. Более всего томило это сознание отчуждения, неразрушимой преграды между ними.
Когда приходила его очередь делать ход, он изобретал затейливые и рискованные сочетания. Ответы Анны были просты, но сильны; они приводили его в и грецкий восторг. Составить себе ясный план он теперь не мог, — увлекали ненадежные, переменчивые соображения; мог бы выиграть только в том случае, если бы играл с неискусным или горячим игроком. Но Анна продолжала играть обдуманно и верно.
Наконец увидел, что его фигуры нелепо разбросаны, а черные-ими играла Анна, держатся дружно. Сделал ход осторожный, но зато и слабый. Анна после ответного хода сказала:
— Если вы так будете продолжать, живо проиграете, — вы точно поддаетесь.
— Поддаюсь? Нет, но на моем месте фаталист-азиат, любитель шахмат, сказал бы: «Мудрый знает волю Всемогущего, — я должен проиграть».
— Пока еще нельзя сказать.
— Я должен проиграть, — с грустью в голосе сказал Логин и сделал рискованный ход,
Анна покачала головою и быстро ответила смелою жертвою. Он поднял было руку, чтобы взять ферзя, но сейчас же опять сел спокойно. Анна спросила:
— Что же вы?
— Все равно, пришел мат, — вяло ответил Логин. — Приходится сдаваться. Выигрывает только тот, кто верит, а верит только тот, кто любит, а любить может только Бог, а Бога нет, — нет, стало быть, и любви. То, что зовут любовью, — неосуществимое стремление.
— Этак рассуждая, никто не должен выигрывать.
— Никто и не выигрывает. Да не только выигрыш, победа, — самая жизнь невозможна. Если позволите, я расскажу вам одно детское воспоминание.
Анна молча наклонила голову. Она откинулась на спинку стула и на минуту закрыла глаза. Шахматная доска с фигурами ясно рисовалась перед нею, потом задвигалась и растаяла. Логин говорил:
— Было мне лет двенадцать. Я захворал. И вот перед болезнью или когда выздоравливал, не помню хорошо, приснилось мне, что случилось что-то невозможное, а виной этому я, и это невозможное я должен исполнить, но нельзя исполнить, сил нет. Словами сказать-это бледно, а впечатление было неизъяснимо ужасное, ни с чем не сравнимое, — как будто все небо с его звездами обрушилось на мою грудь, и я должен его поставить на место, потому что я сам уронил его. И я безумно шептал впросонках: «Тысячу гнезд разорил, — сыграть не могу». Это часто припоминалось мне потом, но всегда гораздо слабее, чем я пережил. Так удивительно было это впечатление, что я потом старался вызвать его в себе, — искусственно создавал кошмар. Кошмары мучили, томительные, сладостные, — но то, единственное, не повторялось. Теперь, после того как я так долго и упорно гнался за жизнью и так много ее погубил, я понимаю этот пророческий сон: жизнь душила меня, — ее необходимость и невозможность.
— Невозможность жизни! Живут же…
— Живут? Не думаю. Умирают непрерывно-в том и вся жизнь. Только хочешь схватиться за прекрасную минуту жизни — и нет ее, умерла.
— Какая гордость! Зачем требовать от жизни того, чего в ней нет и не может быть? Сколько поколений прожило-и умерли покорно.
— И уверены были, что так и надо, что у жизни есть смысл? А стоит доказать, что нет смысла в жизни, — и жизнь сделается невозможною. Если истина станет доступна всем, никто не захочет жить. Чем более знания и ума в обществе, тем заметнее делается, как иссякают источники жизни. Вот почему, я думаю, люди нашего века так жалостливы к детям: их наивная простота завидна нам. Говорят, — я для детей живу. Для детей! Прежде для себя жили и были счастливы, как умели.
— Потому что были глупы?
— Давно сказано: «блаженны нищие духом».
— Что ж дальше будет?
— Что? Дальше — хуже. Великий Пан умер — и не воскреснет.
Зато Прометей освобождается.
— Да, да, освобождается, — свирепый от боли, рычит и жаждет мести. Скоро увидит, что мстить некому, — и завалится дрыхнуть навеки.
— Какое неожиданно-грубое окончание! — воскликнула Анна.
— Что тут грубого? Естественное дело.
— Нет, я с этим не согласна. У жизни есть смысл, да и пусть нет его, — мы возьмем и нелепую жизнь и будем рады ей.
— А в чем смысл жизни?
Анна положила локти на стол, оперла голову на ладони и молчала. Обшитые тонкими нитяными кружевами воланы пышных длинных рукавов обвисли двумя желтоватыми запястьями. Улыбалась и глядела на Логина. Радостью и счастьем веяло от доверчивой улыбки; она сулила блаженство и погружала душу в тихий покой самозабвения. Логину казалось, что душа растворяется в этом веянии юной радости, что нисходит забвение, успокоительное и желанное, как смерть.
— Смысл жизни, — сказала наконец Анна, — это только наше человеческое понятие. Мы сами создаем смысл и вкладываем его в жизнь. Дело в том, чтоб жизнь была полна, — тогда в ней есть и смысл, и счастье.
«Мысль изреченная есть ложь», — припомнилось Логину. Да и самое обаяние, которое владеет им, не обман ли, не одна ли из тех ловушек, которые везде расставлены жизнью? Он грустно сказал:
— Так, так, вкладываем в жизнь смысл, — своего-то смысла в ней нет. И как ни наполняйте жизнь, все же в ней останутся пустые места, которые обличат ее бесцельность и невозможность.
— Вы упрямы, вас не переспоришь, — мягко сказала Анна, расставляя шахматные фигурки: ее руки привыкли приводить вещи в порядок.
— Все люди упрямы, ответил в тон ей Логин, нежно глядя на се задумчивое лицо. — Их можно убедить только в том, что им нравится. На что очевиднее смерть, и то не верится; хочется и сгнивши опять жить на том свете.
«Умрет и она! — подумал вдруг Логин. — И всякая смерть будет встречена без ужаса и забудется!»
Острые струи жалости, ужаса и недоумения пробежали в его душе. Он почувствовал, как погибло то молодое и счастливое, что трепетало сейчас в его сердце.
«Умерла минута счастья-и не воскреснет!»
Что-то поблекло, отлетело. Минуты умирали. Было тоскливо и больно.
Глава двадцать первая
В первом часу ночи Логин, Андозерский и Уханов вышли на крыльцо. У крыльца стояли дрожки: Андозерский велел извозчику приехать за ним. Но извозчика отпустили-ночь стояла теплая, тихая, — и пошли пешком. При луне дорога блестела мелкими камнями. Ермолин и Анна проводили гостей с полверсты и вернулись домой. Андозерский начал рассказывать неприличные анекдоты; Уханов не отставал. Их голоса и смех оскорбляли чистую тишину ночи, — и влажный воздух дрожал смутно и недовольно. Логин незаметно отстал и вошел в лес. Места здесь были ему памятны: он любил бывать в этом лесу.
— Ay, ay! Куда запропастился? — раздались с дороги голоса его спутников. Волки съедят!
Логин не откликнулся и продолжал углубляться в чащу. Скоро голоса замолкли, их заменил далекий, но звонкий голос соловья. Березы чутко наклоняли к нему молчаливые ветви, зелено и влажно задевали его по лицу, точно спрашивали у него, что значит жить и любить, и жаловались на свою грустную бессознательность. Он шел, — и сладостные грезы носились в его голове. Извилистые тропинки на каждом повороте напоминали ему милый образ девушки с доверчиво-ясными глазами. Точно белая тень мелькала перед ним в просвете ветвей; казалось, что на дорожке еще видны следы ее ног.