Эфирное время - Полина Дашкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорошо, что в ночном эфире она беседовала не с какой-нибудь напористой скандальной личностью, а с пожилым интеллигентным финансистом. Двадцать минут разговора тянулись бесконечно, Лиза чувствовала, как светятся у нее глаза, как губы сами собой растягиваются в дурацкой загадочно-счастливой улыбке, которая была совершенно неуместна, ибо речь шла о вещах серьезных и печальных, о нестабильности рубля и дефиците бюджета.
Вместо привычной телестудии, вместо объектива камеры и солидного собеседника за студийным столом она видела перед собой Юрия Ивановича, как он сидит у телевизора, и всей кожей чувствовала, как он на нее смотрит, как ждет, когда закончится эфир.
— Вы были очаровательны, Лиза, — заявил после эфира старый финансист и церемонно поцеловал ей руку, — знаете, в вас появилось что-то совсем новое. Глазки заблестели по-особенному.
Впервые за многие годы к ней обратился по имени совершенно чужой человек, впервые скользнула в интонации игривая снисходительность. Так принято общаться с хорошенькими молоденькими секретаршами. И еще ей показалось, что все, кто находился в павильоне — администратор, операторы, осветители, — уставились на нее с нехорошим любопытством.
Была бы она легкомысленней и хитрей, сумела бы прокрутить этот странный период своей жизни в убыстренном легком ритме тайного романа, как это делают тысячи женщин. При чем здесь муж, дети, работа? Ну да, любовь, страсть, с кем не бывает? Зачем же делать из этого трагедию? Живи и радуйся, только научись врать половчее — мужу, детям, любовнику, себе самой. Разве так уж сложно врать, честно глядя в глаза?
Переступив порог своей квартиры, не снимая плаща, она сказала мужу, что прямо сейчас едет с Лотой в лечебницу, чтобы показать собаку ветеринару. Он равнодушно удивился:
— Ночью?
— Днем там очередь, — ляпнула она в ответ и покраснела.
— Мне казалось, у тебя с этим доктором сложились такие теплые отношения, что он может принять Лоту и без очереди.
— Миша, какие отношения могут быть с ветеринаром? — Руки у нее дрожали, никак не удавалось пристегнуть карабин поводка к ошейнику Лоты. — С чего ты взял, что у меня с ветеринаром могут быть какие-то особенные отношения?
— Да ни с чего я не взял, мне дела нет до ваших отношений, просто я не понимаю, неужели нельзя отвезти собаку на осмотр днем?
— Завтра у меня запись.
— Завтра я могу съездить с Лотой к врачу. Я вижу, ты очень устала, ты даже похудела за это время. Тебе сейчас надо принять душ и лечь спать. Там есть телефон?
— Где?
— В лечебнице.
— Зачем тебе?
— Я позвоню ветеринару и скажу, что ты не приедешь. Договорюсь на завтра.
— Завтра у него нет приема.
— Ладно, Лиза, поступай, как знаешь, — он взял у нее из рук поводок и прицепил карабин к ошейнику, — если тебе приспичило после прямого эфира в третьем часу ночи мчаться в ветеринарную лечебницу, пожалуйста. Я не возражаю. Только не забудь взять ключ. Я буду спать, когда ты вернешься.
Она поцеловала его на прощанье, но лучше бы она не делала этого. От его лица, от гладко выбритой щеки, ощутимо повеяло холодом.
По пустым ночным улицам она доехала по записанному адресу за десять минут. Юрий Иванович ждал ее на улице, у въезда во двор. Она издалека заметила его невысокую коренастую фигуру и в последний раз подумала: «Господи, ну что же в нем такого? Почему именно он?»
Когда он обнял ее, прямо на улице, у машины, ни слова не говоря, стал торопливо, жадно, целовать ее лицо, ей вдруг почудилось, что в кустах за детской горкой вздрогнул белый огонь фотовспышки.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
К старости графиня Ольга Карловна Порье научилась говорить по-русски. Язык, прежде казавшийся ей варварским, увлек ее богатством смысловых и чувственных оттенков. Русские слова переливались и играли радужными гранями, как драгоценные камни, которые она так любила.
— Старык. Старьичек. Старец. Стар-ри-кашика, — повторяла графиня, раскатисто грассируя, смеялась и хлопала в ладоши, как малое дитя.
В 1880 году графине стукнуло восемьдесят, она была ровесницей века. Память ее угасала, рассудок стал зыбким, как перистые облака перед закатом. Стариком она называла своего покойного супруга — графа Юрия Михайловича и часто, сидя в кресле перед камином, беседовала с ним по-русски. Монолог ее дробился на разные голоса. Тоненький, дрожащий принадлежал ей самой, а скрипучий, хриплый — графу, которого она ясно видела перед собой, в пустом вольтеровском кресле.
— Душа моя, ты помнишь деревенского мальчика, который нашел наш первый камень? — задумчиво спрашивал покойник. — Нехорошо, что мы не приняли участия в его судьбе.
— Я лечила его раны своими руками, я не позволила закопать его живьем в землю, — возражала графиня, — я в его честь назвала лучший алмаз в своей коллекции, и будет с него.
— Ты должна огранить алмаз «Павел», душенька. Я хочу, чтобы он сверкал на твоей груди. Закажи у Ле Вийона брошь в виде цветка орхидеи, пусть вокруг камня будут тонкие платиновые лепестки, на них бледно-голубые прозрачные топазы, как капельки утренней росы, а между ними овальные изумруды, как листья.
— Это манифик, мон амур, это изумительно! — Графиня кокетливо щурилась, обнажала в улыбке вставные зубы. — Но с каким же платьем я надену эту брошь?
— С голубым бархатным. Или вот, с белым, из китайского шелка с фламандскими кружевами. Оно тебе так к лицу, душенька.
— Полно, граф, — Ольга Карловна капризно надувала губы, — эти платья теперь не наденет даже горничная Луша. Рукава а ля жиго давно не носят.
— Неужели? Что же носят?
— О, мой свет, все необычайно изменилось. Победил турнюр, исчезли сборки, в моде костюм-коллан. Исчезло все, что торчит, даже верхняя юбка.
— Душенька, ты хочешь сказать, дамы теперь носят только нижние юбки? — смутился граф.
— Ты всегда понимаешь меня превратно, дорогой. Дамы отказались от кринолина, но победил турнюр.
— Кес ке се турнюр, мой ангел?
— О, это выпуклость сзади, ниже спины, ее поддерживает специальный каркас из китового уса.
— Ты шутишь, душечка?
— Ничуть. Сейчас все дамы носят турнюры. Но больше ничего пышного, напротив, все чрезвычайно узко, тесно. Лиф спустился глубоко на бока, позади длинный шлейф, перед приподнят так, что туфельки видны.
— Прелестно. А что, горничная Луша все так же расторопна?
— Полно, мой свет, она уже старуха. — Графиня снисходительно улыбалась и качала головой. Она не желала напоминать графу, как с этой горничной, румяной быстроглазой девушкой, она застала своего мужа в одной из отдаленных беседок поздним вечером. Но сам покойный граф, вероятно, помнил, как зудели злые уральские комары и как Луша звонко шлепала их своей тяжелой крестьянской ладонью на нежной графской спине.
— Ты, душенька, всегда была склонна к преувеличениям, — печально заметил граф, — ты ревновала меня даже к сиделке, когда я лежал в параличе.
— Ты ошибаешься, мой свет, — вздохнула графиня, — не было ревности в моем сердце. Ревность — мелкое чувство, а я великодушна.
Графиня правда была великодушна. Она все простила покойнику, и эту Лушу, и вереницу прочих, румяных, быстроглазых, среди которых были и гувернантки, и модистки, и актрисы, и даже грязная девка-птичница, которая приглянулась ему, когда он лично отправился на птичий двор узнать, пасутся ли на прииске графские куры.
— Так что ты решила с алмазом «Павел»? — кашлянув, спросил граф. — Он так и будет лежать в потаённой шкатулке?
— Скажи, а почему тебя это так беспокоит? Неужели там это важно?
— Не знаю, душенька, не знаю… Двери распахнулись, в комнату вкатился деревянный конь на колесиках, вслед за конем вбежал пятилетний темноволосый мальчик и, приложив палец к губам, спрятался за креслом графини. Графиня с улыбкой наблюдала, как тает в воздухе печальная тень ее покойного супруга, и только когда не осталось даже слабой дымки, я спросила ласково:
— Что происходит, Мишель?
— Бабушка, спрячь меня, мисс Кларк хочет, чтобы я мазал волосы помадой.
Деревянный конь, проехав еще немного по паркету, остановился. В комнату вплыла полная пожилая девица в клетчатом платье.
— В чем дело, мисс Кларк? — строго спросила графиня по-английски.
— Сейчас явятся гости, ваше сиятельство, княгиня Завадская с дочерьми, и я хотела, чтобы его сиятельство выглядел как подобает маленькому джентльмену, — англичанка присела в глубоком почтительном книксене.
— Идите, Мери, — сказала графиня, — вылезай, баловун, — она протянула руку и погладила темные мягкие локоны любимого правнука.
— Баловник, бабушка, а не баловун, — пятилетний Мишель выскочил из-за кресла только тогда, когда за суровой мисс тихо закрылась дверь.