Дмитрий Мережковский: Жизнь и деяния - Юрий Зобнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К этому мы, в свою очередь, можем добавить, что смысл жизни самого Мережковского также полностью раскрывается теми же словами.
«Пребудьте во Мне, и Я в вас. Как ветвь не может приносить плода сама собою, если не будет на лозе: так и вы, если не будете во Мне. Я есмь лоза, а вы – ветви; кто пребывает во Мне, и Я в нем, тот приносит много плода; ибо без Меня не можете делать ничего» (Ин. 15, 4–3) – вот что понял в русской литературе сразу вслед за Гоголем Мережковский, не «умом», разумеется, только, а, наверное, всем существом, «порами», как он сам говорил.
В знаменитом открытом письме Н. А. Бердяеву – статье «О новом религиозном действии» (1905) – Мережковский говорит о двух взаимосвязанных элементах своей «проповеди», двух ее «тайнах»: тайне религиозного сознания и тайне религиозного действия.
«Первая тайна» «почти две тысячи лет тому назад сделалась откровением; но откровение это ныне для нас опять сделалось тайной; это откровение и тайна в том, что человек Иисус, распятый при Пилате Понтийском, был не только Человек, но и Бог, истинный Богочеловек, Единородный Сын Божий, что „вся полнота Божества обитала в Нем телесно“ и что „нет иного имени под небом, коим надлежало бы нам спастись“». Исповедание Иисуса Назарянина Христом – основа «нового религиозного сознания» Мережковского.
Чтобы ясно представить «новизну» этой «тайны Мережковского» для его интеллигентных современников, стоит вспомнить письмо Достоевского Н. Д. Фонвизиной, содержащее знаменитое credo Федора Михайловича: «…Бог посылает мне минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил в себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпа‹ти›чнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивой любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной».
Необыкновенная эмоциональная сила выражения, завораживающая любого читателя Достоевского, мешает видеть допущенную им смысловую ошибку при проставлении на место имени Иисуса – слова «Христос», являющегося в догмате определением. Человек Иисус может быть «вне истины», но вочеловечившийся Бог (то есть – Христос) вне истины быть не может, ибо Он Сам и является воплощенной Истиной. Вряд ли Достоевский хотел сказать, что при возможном доказательстве, обнаруживающем Истину вне истины, ему, Достоевскому, «лучше хотелось бы оставаться с Истиной, нежели с истиной» – в силу очевидной нелепости подобного высказывания. Очевидно, речь шла о том, что этическая и эстетическая привлекательность человека Иисуса для Достоевского столь велика, что даже при обнаружении Иисусовой идейной неправоты Достоевский все же оставался бы с Иисусом. Такая позиция Достоевского делала его «религиозную проповедь» вполне открытой для «секу-лярных» интеллигентских споров о том, кто из «учителей жизни» более прав – Герцен, Бакунин, Нечаев, Маркс или… Иисус из Назарета. Христианство виделось подавляющему большинству современников Мережковского этической доктриной и, естественно, в качестве таковой обладало относительным, «дискуссионным» характером.
Ставя прежде всего в христианстве исповедание Иисуса – Христом, Мережковский сразу же сжигает тем самым все привычные мосты, ведущие к диалогу с интеллигентным читателем. Не в том дело, «симпатичен» ли нам Иисус или не «симпатичен», «принимаем» ли мы «с высоты» нашего бытового, политического, научного опыта Его заповеди или «не принимаем», – а в том, что вне Него собственно жизнь как человека, так и человечества не состоится ни «метафизически», ни «эмпирически», ни «там», ни «здесь». «Другой» жизни, «жизни без Иисуса Христа» – нет, а есть только смерть: «там» – ад, «здесь» – ад земной, то есть не жизнь, а агония, «помойка», «мерзость запустения», начинающаяся в историческом, земном времени, а затем продолжающаяся в вечности.
«Вторая тайна» Мережковского есть сугубо практический вывод, обращенный ко всем, устрояющим в «прогрессивном» XX веке свое и других существование: коль скоро хотя бы «здесь», в земном бытии, – о жизни вечной, всегда тайно желаемой нами, уместнее будет целомудренно умолчать, – вы хотите жить, а не «агонизировать», любые ваши действия должны воцерковиться. Все позитивные творческие усилия в любой сфере жизнедеятельности – от повседневного быта до большой политики – должны быть прежде всего направлены на воцерковление предпринимаемого шага. Иначе, как и предупреждал Христос, никто не сможет «делать ничего». Все будет с безнадежной неизбежностью превращаться в ужас и тлен, и самые благие намерения, безукоризненные как с «этической», так и с «эстетической» стороны, окажутся пресловутыми камнями, мостящими дорогу в ад.
Весь смысл «проповеди Мережковского» заключается в настойчивом повторении предупреждения: грядущая эпоха крайне опасна! Успехи науки и техники дают в руки человека XX века огромную, невероятную мощь, но духовное состояние его удручающе неразвито. Христианская Церковь чем дальше, тем больше воспринимается прагматическим массовым сознанием как «пережиток старины», а Ее учение – учение Христа – отвлеченным идеализмом, неприменимым к разрешению насущных проблем повседневной жизни. Понятие «греха», влекущего за собой обязательное наказание, утрачивается. Еще немного – и появятся безбожный политик, сосредоточивший в своих руках необъятную власть благодаря невиданным общественным технологиям, безбожный ученый, имеющий доступ к беспредельно-мощным энергиям, безбожный военный, располагающий оружием, затмевающим все прежние средства поражения, безбожный торговец, оперирующий мировыми финансовыми структурами. И не надо строить иллюзий: никакой «альтернативной» христианству позитивной идеологии человечество «из себя» не выработает. Альтернатива христианству только одна – сатанизм, облеченный в самые разные идеологии и политические доктрины, но ведущий всегда к несправедливости, насилию и гибели.
В 1848 году гоголевское восклицание – «Соотечественники! Страшно…» – прозвучавшее со страниц «Выбранных мест из переписки с друзьями» после подобных рассуждений и как естественный итог наблюдений писателя над состоянием дел в России, вызвало у «соотечественников» саркастический смех, ибо сколько-нибудь внятных оснований для «страха» никто, кроме самого Гоголя, не видел. В эпоху Мережковского иронизировать стало труднее – печальный опыт переустройства российской жизни «вне Христа», по разумению передовой интеллигентской общественности, приведший в конце 10-х – начале 20-х годов XX века к прямым кошмарам в духе Босха и Пикассо, значительно убавил ее гуманистический оптимизм. По крайней мере, Г. П. Струве, создавая свою историю «русской литературы в изгнании», упомянул среди прочего и о том, что у Мережковского «были некоторые основания смотреть на себя, как на пророка, которого просто не услышали».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});