Жажда человечности - Марджори Ролингс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Громкий лай вывел его из оцепенения, он поднял глаза — навстречу шел толстяк с двумя бульдогами. Старик замахал руками, как жертва кораблекрушения на необитаемом острове.
— Я заблудился! — возопил он. — Я заблудился, я не знаю, куда идти, а нам на поезд нужно, а я не найду вокзал! Ой, боже мой, я погиб! Господи, спаси меня и помилуй, я погиб!
Толстяк, лысый и одетый в бриджи, спросил, на какой поезд ему нужно, и мистер Хед стал вытаскивать билеты; его так трясло, что он чуть не уронил их. Нелсон подошел ближе, остановился в пятнадцати шагах и наблюдал.
— Н-да, — сказал толстяк, возвращая билеты, — на вокзал вы уже не поспеете, но этот поезд останавливается тут у нас, в пригороде, здесь и сядете. Отсюда три квартала до станции. — И он стал объяснять, как пройти.
Мистер Хед слушал и как будто воскресал из мертвых. Закончив объяснение, толстяк пошел своей дорогой, собаки вприпрыжку бежали за ним; мистер Хед повернулся к Нелсону и, задохнувшись, произнес:
— Сейчас домой поедем!
Мальчик стоял шагах в десяти, бескровно-бледный под своей серой шляпой. Глаза у него были торжествующе холодные. В них не вспыхнуло ни чувства, ни интереса. Он просто был здесь — маленькая выжидающая фигурка. Слово «дом» ничего не значило для него.
Мистер Хед медленно отвернулся. Так вот что значит ад: время без смены зим и весен, зной без света и душа без надежды на спасение. Он перестал бояться, что не поспеет на поезд, и мог бы вообще позабыть про станцию, если бы нечто поразительное не вернуло его к жизни, будто кто-то окликнул его из темноты.
Рядом с ним вдруг возник гипсовый негр, скрючившийся на низкой ограде из желтого кирпича, которая окаймляла большую лужайку. Негр был ростом с Нелсона; замазка, которой он был прикреплен к ограде, потрескалась, и казалось, он вот-вот упадет. Один глаз у него был белый, а в руках он держал бурый кусок арбуза.
Мистер Хед стоял и молча смотрел на него, пока Нелсон не подошел совсем близко. Когда мальчик остановился рядом с ним, он выдохнул:
— Гипсовый негр.
Непонятно было, старика или ребенка изображает гипсовый негр — он выглядел таким жалким, что не имел возраста. Очевидно, его хотели изобразить счастливым, потому что углы его губ были приподняты, но отбитый глаз и ненадежная поза придавали ему отчаянно жалкий вид.
— Гипсовый негр, — произнес Нелсон, в точности повторяя интонацию мистера Хеда.
Они стояли рядом, очень похоже сгорбившись и вытянув шею, и у них одинаково дрожали в карманах руки. Мистер Хед казался старым ребенком, а Нелсон — маленьким стариком. Они не отрываясь смотрели на гипсового негра, словно столкнулись с некой великой загадкой, с монументом в честь чьей-то победы, соединившей их в общем поражении. И в нем растворились все их несогласия, словно благодать осенила их, открыв им чудо милосердия. До сих пор мистер Хед не понимал, что такое милосердие, потому что был безупречен и не нуждался в нем, но теперь-то он понял. Он посмотрел на Нелсона — надо что-то сказать ребенку, чтобы он снова поверил в мудрость деда, и в ответном взгляде мальчика он прочитал, как жадно тот ждет этих слов. Глаза Нелсона, казалось, молили объяснить ему наконец загадку бытия.
Мистер Хед раскрыл рот, собираясь сказать нечто очень значительное, и услышал собственный голос:
— Здесь у них настоящих не хватает. Пришлось гипсового завести.
Чуть помедлив, мальчик кивнул, губы у него дрогнули как-то по-новому, и он сказал:
— Поехали домой, а то снова заблудимся.
Их поезд плавно затормозил у пригородной станции, как раз когда они подошли, и они сели в вагон, а за десять минут до того, как поезд прибывал на их полустанок, уже стояли у двери, приготовившись выпрыгнуть на ходу, если он не остановится; но он остановился, и в это самое мгновение полная луна во всем своем великолепии вдруг выплыла из-за облака, залив вырубку светом. Они сошли; полынь нежно трепетала, отливая тусклым серебром, а брусчатка у них под ногами сверкала бодрым черным блеском. Верхушки деревьев, защищавших полустанок подобно садовой ограде, темнели на фоне неба, увешанного огромными облаками, которые светились, как фонари.
Мистер Хед стоял очень тихо, чувствуя, как его снова осенила благодать, но теперь он знал, что ее не выразить словами. Милосердие рождается в страданиях, которые неизбежны для каждого и неисповедимыми путями ниспосылаются детям. Лишь его дано человеку унести за порог смерти, чтобы сложить к стопам создателя, и мистер Хед сгорал от стыда, внезапно поняв, каким нищим он предстанет перед творцом. Он стоял устрашенный, судя себя с доскональностью божьего суда, и его гордыня таяла, будто пожираемая пламенем. До сих пор он не считал себя большим грешником, но теперь понял, что его истинная порочность была сокрыта от него, дабы он не впал в отчаяние. И что он прощен за все грехи от начала времен, когда его душу отягчил первородный грех, до той минуты, когда он предал бедного Нелсона. Он понял, что не может заречься даже от самого чудовищного греха, а поскольку божья любовь соразмерна божьему прощению, сейчас он был готов вступить в царствие небесное.
Нелсон, стараясь сохранить бесстрастие в тени своей шляпы, наблюдал за ним устало и подозрительно, но когда поезд прополз позади них и спугнутой змеей исчез в лесу, его лицо тоже просветлело, и он сказал:
— Хорошо, что я там побывал один раз, но больше ни за что не поеду!
Перевод С. БелокриницкойДжойс Кэрол Оутс
Куда ты идешь, где ты была?
Ее звали Конни. Ей минуло пятнадцать, и у нее стало привычкой, беспокойно хихикая и вытягивая шею, оглядывать себя в каждом зеркале и проверять по лицам всех встречных и поперечных, так ли она выглядит, как надо. Мать вечно ругала ее за это: мать все знала и все замечала, а самой ей, в общем-то, уже незачем было смотреться в зеркало.
— Хватит на себя таращиться! — говорила она дочери. — Что ты о себе воображаешь? Думаешь, ты уж такая красотка?
Конни, выслушивая в сотый раз эти попреки, только вздергивала брови, и глядела сквозь мать, и видела свое смутное отражение — вот какая она в эту минуту: она красотка, это главное! Если верить старым любительским фотографиям в альбоме, когда-то и мать была красотка, а теперь ни на что не похожа, оттого все время и цепляется к Конни.
— Почему у тебя в комнате все вверх дном, брала бы пример с сестры! Чем ты волосы намазала, воняет, сил нет! Лаком для волос? Твоя сестра этой дрянью не мажется.
Сестре, Джун, уже двадцать четыре, а она все живет дома. На беду, она работает секретаршей в школе, где учится Конни, вечно они под одной крышей, да в придачу Джун уж такая некрасивая, нескладная коротышка и такая примерная, надоело слушать, как мать и материны сестры ее нахваливают. Джун то, Джун се, Джун бережливая, и помогает держать дом в чистоте, и стряпает, а вот Конни ничего не умеет, знай мечтает, голова невесть чем забита. Отец с утра до ночи на работе, а когда придет домой, ему бы только поужинать, за ужином он читает газету, а потом идет спать. Он с ними ни с кем почти и не разговаривает, даже головы не поднимает, а мать все цепляется к Конни, все цепляется, поневоле захочешь, чтобы уж она померла, что ли, и самой бы помереть, и хоть бы уж все это кончилось.
— Иногда меня ну прямо тошнит от нее, — жалуется Конни подружкам.
Голос у нее высокий, говорит она быстро, прерывисто, насмешливо, и от этого в каждом слове, даже самом искреннем, слышится притворство.
Одно хорошо: Джун всюду ходит со своими подругами, подруги у нее такие же некрасивые и примерные, поэтому, когда Конни тоже хочет погулять с девочками, мать не спорит. Отец лучшей подруги Конни отвозит их па своей машине в город, за три мили, и высаживает в центре, чтоб походили по магазинам или поглядели кино, а в одиннадцать заезжает за ними и никогда не подумает спросить, где они были и что делали.
Наверно, все уже привыкли, что они бродят взад и вперед по торговому центру; они в шортах, в туфлях без каблука, лениво шаркают по тротуару, на тонких запястьях позвякивают браслеты с брелоками; если им покажется — иной прохожий забавен или недурен собой, они наклоняются друг к дружке, и шепчутся, и смеются втихомолку. У Конни длинные русые волосы, на них все обращают внимание, часть она высоко, пышно укладывает на макушке, а остальные волной спадают по спине. Ходит Конни в тонком шерстяном свитере, который сидит на ней совсем по-разному, когда она дома и когда не дома. И все у нее словно двоится: одной стороной поворачивается дома, а другой на людях; ходит она то совсем по-ребячьи, вприпрыжку, а то с ленивой томностью, будто под музыку, слышную только ей одной; губы у нее почти всегда бледно-розовые и кривятся усмешкой, а во время этих вечерних прогулок они яркие и веселые; дома она смеется протяжно, с ехидцей — «ну и ну, животики надорвешь!» — а на людях беспокойно, тоненько хихикает, будто позвякивают брелоки браслета.