Бог Мелочей - Арундати Рой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ей захотелось, чтобы это был он.
Она подивилась телесной непринужденности его общения с Рахелью. Подивилась тому, что ее дочь, оказывается, обладала скрытым миром, из которого она была исключена напрочь. Осязательным миром улыбок и смеха, в котором ей, матери, не было места. Амму смутно почувствовала, что ее мысли приобрели нежно-лиловатый оттенок зависти. Она не позволила себе задуматься о том, кому же она завидует. Мужчине или девочке. Или, может быть, самому этому миру сцепленных пальцев и внезапных улыбок.
Мужчина в тени каучуковых деревьев, на котором танцевали солнечные монетки, повернул голову, не опуская ее дочь на землю, и встретился взглядом с Амму. Столетия вместились в один неуловимый миг. История дала промашку, была поймана врасплох. Сброшена, как старая змеиная кожа. Отметины, рубцы, шрамы от былых войн и от времен, когда пятились назад, – все это упало с нею на землю. Осталась некая аура, свечение, вполне доступное восприятию, столь же зримое, как вода в реке или солнце в небе. Столь же ощутимое, как зной жаркого дня или подергивание рыбы на тугой леске. До того очевидное, что никто его не заметил.
В этот миг Велютта повернул голову и увидел то, чего не видел раньше. То, что не попадало в его поле зрения, ограниченное шорами истории.
Самое простое.
Например, то, что мать Рахели – женщина.
Что, когда она улыбается, на щеках у нее возникают упругие ямочки и разглаживаются лишь много позже того, как улыбка уходит из глаз. Что ее коричневые руки округлы, крепки и прекрасны. Что плечи ее светятся, а глаза смотрят в какую-то даль. Что, даря ей подарки, ему больше не нужно держать их на раскрытой ладони, чтобы она могла брать их, не касаясь его кожи. Лодочки и шкатулки. Ветряные мельнички. И еще он увидел, что не всегда он должен быть дарителем, а она получателем подарков. Что у нее тоже кое-что для него припасено.
Знание вошло в него мягко и коротко, как лезвие ножа. Горячее и холодное разом. Это длилось ровно один миг.
Амму увидела, что он увидел. И отвернулась. Он тоже. Демоны истории вновь пришли по их душу. Чтобы облечь их в старую, покрытую шрамами кожу и отвести туда, где им надлежит быть. Где властвуют Законы Любви, определяющие, кого следует любить. И как. И насколько сильно.
Амму двинулась к веранде, где шел Спектакль. Она дрожала внутри.
Велютта посмотрел на Представителя М. Дрозофилу в его руках. Он поставил Рахель на землю. Он тоже дрожал.
– Батюшки! – сказал он, глядя на ее нелепое пенистое платье. – Какой наряд! Замуж выходим?
Руки Рахели метнулись ему под мышки и принялись безжалостно его шекотать. Иккили, иккили, иккили! Защекочу!
– А я тебя вчера видела.
– Где? – Велютта сделал удивленный голос.
– Врун, – сказала Рахель. – Врун и притворщик. Видела, видела я тебя. Ты был коммунист, у тебя рубашка была и флаг. Ты посмотрел на меня и отвернулся.
– Айо каштам, – сказал Велютта. – Разве я мог бы так? Ну скажи мне, разве Велютта мог бы так? Это, наверно, был мой Потерявшийся Брат-Близнец.
– Что еще за Брат-Близнец?
– Урумбан-дурачок… Который в Кочине живет.
– Какой такой Урумбан? – Потом она увидела искорку. – Врун! Никакого у тебя нет близнеца! Не Урумбан это был! Это был ты!
Велютта засмеялся. У него был заразительный смех, которому он отдавался весь.
– Это не я был, – сказал он. – Я лежал больной в постели.
– А сам улыбаешься! – сказала Рахель. – Значит, это был ты. Улыбка означает: «Это был я».
– По-английски только, – возразил Велютта. – А на малаялам она означает: «Это был не я». Так меня в школе учили.
Секунду-другую Рахель это переваривала. Потом опять принялась за щекотку. Иккили, иккили, иккили!
Все еще смеясь, Велютта стал вглядываться в Спектакль, чтобы увидеть Софи.
– Где же наша Софи-моль? Хочется посмотреть. Вы ее привезли, не забыли?
– Не смотри туда, – настойчиво сказала Рахель.
Она влезла на цементный парапет, отделявший каучуковые деревья от подъездной дорожки, и закрыла глаза Велютты ладонями.
– Почему? – спросил Велютта.
– Потому, – сказала Рахель. – Не хочу, чтобы ты смотрел.
– А где Эста-мон? – спросил Велютта, которого оседлал Представитель (скрывающийся под личиной Мушки Дрозофилы, скрывающейся под личиной Феи Аэропорта), обхватив ногами его талию и залепив ему глаза потными ладошками. – Что-то я его не видел.
– А мы его в Кочине продали, – беззаботно сказала Рахель. – Обменяли на пакет риса. И фонарик.
Жесткие кружевные цветы немнущегося платья впечатались в спину Велютты. Кружевные цветы с листом удачи на черной спине.
Когда Рахель стала всматриваться в Спектакль, ища Эсту, она увидела, что его нет.
А там, в Спектакле, появилась Кочу Мария – низенькая позади высокого торта.
– Вот он торт, – сказала она Маммачи чуть громковато.
Кочу Мария всегда обращалась к Маммачи чуть громковато, потому что, по ее мнению, кто плохо видит, у того и с другими органами чувств не все ладно.
– Кандо, Кочу Мария? – спросила Маммачи. – Видишь ты нашу Софи-моль?
– Канду, кочамма, – сказала Кочу Мария громко-громко. – Вижу.
Она улыбнулась Софи широко-широко. Она была одного с ней роста. Ниже, чем должна быть сирийская христианка, несмотря на все усилия.
– Личико беленькое, в маму, – сказала Кочу Мария.
– У нее нос Паппачи, – настаивала Маммачи.
– Насчет этого не скажу, но красотулечка она хоть куда, – прокричала Кочу Мария. – Сундарикутти. Ангелочек.
У ангелочков беленькие личики цвета пляжного песка, и одеваются они в брючки клеш.
У чертенят коричневые рожицы грязного цвета, одеваются они Феями Аэропорта, а на лбу у них видны выпуклости, которые могут превратиться в рога. На макушке фонтанчики, стянутые «токийской любовью». Они имеют скверную привычку читать задом наперед.
А в глазах у них, если вглядеться, можно увидеть лик сатаны.
Кочу Мария взяла обе руки Софи в свои кверху ладонями, поднесла их к лицу и сделала глубокий вдох.
– Что это она? – спросила Софи, чьи нежные лондонские ладошки утонули в мозолистых айеменемских лапах. – Кто она такая и зачем она нюхает мои руки?
– Она кухарка, – объяснил Чакко. – Это она так тебя целует.
– Целует? – переспросила Софи недоверчиво, но с интересом.
– Изумительно! – сказала Маргарет-кочамма. – Она принюхивается к тебе. А между мужчинами и женщинами такое тоже бывает?
Она покраснела, потому что вовсе не хотела произнести двусмысленность. Смущенная дыра в мироздании, имеющая форму учительницы.
– Сплошь и рядом! – сказала Амму, и прозвучало это не иронической ремаркой вполголоса, как она хотела, а несколько громче. – Как, по-вашему, мы делаем детей?
Чакко не стал давать ей шлепка.
И она ему поэтому тоже.
Но Ожидающий Воздух сделался Злым.
– Тебе следует извиниться перед моей женой, Амму, – сказал Чакко с покровительственным, собственническим видом (рассчитывая, что Маргарет-кочамма не возразит: «Бывшей женой, Чакко!» – и не станет махать на него розой).
– Нет-нет-нет! – сказала Маргарет-кочамма. – Это я виновата! Я не хотела, чтобы так прозвучало… я просто хотела сказать… что нам немножко в диковинку…
– Это был совершенно законный вопрос, – сказал Чакко. – И я считаю, что Амму должна попросить прощения.
– Предлагаешь изображать дерьмовое занюханное племя, которое только что сподобилось быть открытым? – спросила Амму.
– Боже мой! – воскликнула Маргарет-кочамма.
В злой тишине Спектакля (на глазах у Синей Армии в зеленом зное) Амму вернулась к «плимуту», вынула свой чемодан, громко хлопнула дверцей и прошла к себе в комнату, сияя плечами. Заставив всех удивляться, где это она набралась такого нахальства.
Сказать по правде, удивляться было чему.
Ведь Амму не так была воспитана, и книг таких не читала, и с людьми такими не водилась, чтобы набраться этого извне.
Из такого она была теста, вот и все.
Девочкой она очень быстро потеряла интерес к историям о Папе Медведе и Маме Медведице, которые ей давали читать. В ее версии Папа Медведь бил Маму Медведицу латунной вазой. Мама Медведица терпела побои с немой покорностью.
Подрастая, Амму смотрела, как ее отец плетет свою отвратительную сеть. С гостями он был само обаяние, сама светскость, а если они были европейцами, его манеры становились почти заискивающими – именно почти. Он жертвовал деньги сиротским приютам и лепрозориям. Он шлифовал свой показной облик утонченного, щедрого, добродетельного мужчины. Но наедине с женой и детьми он превращался в грубое чудовище, полное гнусных подозрений и зловредной хитрости. Он бил их и унижал, а потом им приходилось выслушивать хвалебно-завистливые речи знакомых и родственников о том, какой замечательный им достался муж и отец.