Пароль — Родина - Лев Самойлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…На следующий день новое событие подняло на ноги всех партизан. Сначала было много тревоги и томительного ожидания боя, а потом, когда опасность миновала, всех словно прорвало: люди возбужденно смеялись, весело шутили и дружно подтрунивали над партизанским поваром Пинаевым.
А произошло вот что.
Под вечер, когда холодные сумеречные тени стали окутывать лес, Иван Гаврилович Пинаев собрался идти на свою кухню, которая размещалась примерно в километре от партизанских землянок. На кольях, вбитых в землю, висел объемистый котел, здесь же лежали заготовленные кучки дров и веток на растопку, хранилась кухонная утварь.
Иван Пинаев, старый солдат царской армии, георгиевский кавалер, последние годы специализировался в райпотребсоюзе «по снабженческой части». В партизанский отряд его сначала брать не хотели, и он всерьез обиделся.
— Старый конь борозды не портит, — доказывал Пинаев. — В ином разе бывалый больше молодого пригодится. Я как-никак старый вояка. И стрелять могу, и кашу сварить сумею.
— Что же ты молчал? — оживился Гурьянов, когда Пинаев упомянул про кашу. — Значит, кашеварить умеешь?
— Не повар я, скажем прямо, но в солдатской кормежке кое-что смыслю.
— Слушай, дед, партизанским шеф-поваром хочешь быть?
— Могу и поваром, даже без шефа, — согласился Иван Гаврилович. — Были бы продукты… Только от винтовки меня не отставляйте.
— Винтовку дадим, но твое главное оружие — черпак. Чем лучше накормишь, тем лучше воевать будем. По рукам, дед?
— По рукам!
Так Пинаев стал партизанским поваром.
В отряд он пришел в поношенных серых валенках и с небольшим узелком — белье, чашка, ложка. А под мышкой держал новые яловые сапоги, которые давно хранил для праздничных дней. Эти сапоги были его гордостью и слабостью. Он любил похвастаться добротной обновой, в свободную минуту натягивал сапоги на ноги и любовался ими как высоким произведением сапожного мастерства. И буквально никогда с ними не расставался: укладываясь спать, клал под голову, уходя из кухни, уносил с собой.
— Жадный ты, дед, что ли? — как-то сказал ему Гурьянов. — Или боишься, что у тебя украдут твое добро? Зачем с сапогами носишься, как черт с писаной торбой?
— Э-э, «Гурьяныч», — хитро сощурился Пинаев. — Не жадюга я и не из боязливых. Человек я хозяйственный, значит, и обувка всегда должна быть при мне. Развезет, к примеру, непогода, я валенки долой и сапоги на ноги… Да что вам мои сапоги дались! — вскипел он. — Все только ими и попрекают, будто другого интересу нет.
Так и не расставался Пинаев со своими яловыми сапогами.
И в этот день также, уходя на кухню, прихватил в одну руку мешочек с крупой, а в другую — сапоги. У Гаврилыча было хорошее настроение, и он решил угостить партизан гурьевской кашей с изюмом. Сам Пинаев был большой любитель этого деликатеса и не сомневался, что партизаны похвалят его кулинарное искусство.
Но — увы! — угощение гурьевской кашей не состоялось. Мимо кухни, перескакивая через поваленные деревья, промчался дозорный и бросился к штабной землянке.
— Немцы! — выпалил он, глотая воздух. — В лес идут.
Карасев выскочил из землянки и прислушался. Уже явственно доносился гул моторов, громыхнул выстрел, послышались голоса.
Второй дозорный, прибежавший следом за первым, доложил, что на опушке леса остановились две танкетки, а фашистская пехота, примерно человек 50, рассыпавшись, движется по направлению к землянкам. Знали ли гитлеровцы, что именно в этом месте базируются партизаны, или прочесывали лес на всякий случай, определить было трудно. По боевой тревоге все залегли за деревьями и приготовились к бою.
Однако в бой вступать не пришлось. Гитлеровцы дошли только до кухни Пинаева и, побыв там некоторое время, повернули обратно. Очевидно, все хозяйство партизанского повара они приняли за случайную стоянку, а глубже в лес идти не решились. Солдаты потоптались вокруг погашенного Пинаевым костра, разбросали кухонную утварь, постреляли на всякий случай из автоматов в лесную гущину, а котел с гурьевской кашей, горячей, уже готовой, унесли с собой.
Когда все успокоились, кто-то вспомнил про ужин и повара. Где он? Иван Гаврилович сидел на пне и яростно ругался, кроя на чем свет стоит войну и гитлеровцев.
— Что, дед, распалился! — спросил Карасев. — Каши жалко?
— Каша, каша! — огрызнулся Пинаев. — Кашу сварю новую. Сапоги мои, вот что!..
Громкий смех партизан окончательно вывел из себя и без того рассерженного повара.
— Да, сапоги, — чуть было не закричал он. — Унесли, проклятые. Чтоб им вместе со своим Гитлером сгореть на медленном огне!
Оказалось, что вместе с кашей гитлеровцы прихватили и знаменитые яловые сапоги Пинаева. Повар в суматохе забыл про них, когда удирал подальше от кухни, и теперь остался без парадной обуви.
Партизаны еще много дней посмеивались над Иваном Гавриловичем, и тот, наконец, не выдержал:
— Да пропади они пропадом, эти несчастные сапоги! Пусть ими Гитлер подавится. А я прохожу и в валенках.
Гурьянов пообещал при первой возможности достать Пинаеву такие же сапоги-скороходы, и это немного успокоило старика.
Правда, седьмого ноября, в день 24-й годовщины Великой Октябрьской социалистической революции, Пинаев опять выглядел расстроенным. Он давно задумал явиться на праздничное собрание в новых сапогах (что такое собрание обязательно состоится, старик не сомневался), а пришлось пожаловать в валенках. Разве это не уважительная причина для расстройства и чертыхания!
…Ночь прошла спокойно. Утро выдалось ясное, морозное. В сухом воздухе сеялась снежная крупа. Каждый случайный звук в лесу отзывался звенящим эхом, и партизаны старались ходить осторожно, неслышно и разговаривали вполголоса.
Как горевали Курбатов и Гурьянов, что в отряде пока нет радиоприемника. Если бы услышать голос Москвы, лучшего подарка и не придумаешь. Но приемника не было. Пришлось ограничиться несколькими экземплярами «Правды», «Красной звезды» и листовками со статьями писателя Алексея Толстого — их подбросил политотдел 17-й дивизии через батальон капитана Накоидзе. Что ж, и это не так уж плохо, для доклада хватит, а чего нет в газетах и листовках, они, секретарь и комиссар, найдут в своих сердцах.
Сбор партизан был назначен в большой землянке на десять часов утра. К этому времени в лагерь успели вернуться бойцы, уходившие ночью на минирование дорог и в разведку. Теперь они брились и приводили себя в порядок. Уже в половине десятого землянка была набита до отказа, здесь утрамбовались все, за исключением стоявших на постах.
— Давай, — шепнул Гурьянов, подталкивая Курбатова.
Курбатов обменялся взглядом с Карасевым и поднялся с нар.
— Дорогие друзья, — сказал он, чувствуя, что волнуется и вот-вот потеряет нить своего выступления. В таких необычных условиях ему приходилось ораторствовать впервые. Найдутся ли у него слова, чтобы выразить чувству, которые сейчас переполняют его, партизан, всех советских людей!..
— Дорогие товарищи, — повторил он. — Самый лучший, самый светлый праздник нашего народа нам приходится встречать не в просторном клубе, не в уютных домах, а здесь, в лесу, в тылу немецко-фашистских оккупантов. Но вражеские орды, вторгшиеся на советскую землю, не могут отнять у нас радости отметить годовщину Октября. В эти минуты наши сердца бьются вместе с сердцами всех советских людей — на фронте и в тылу…
Курбатов говорил недолго — минут тридцать. Его слушали внимательно, сосредоточенно, как привыкли слушать докладчиков на торжественных собраниях, хотя ни праздничного убранства, ни торжественной обстановки сейчас не было и в помине. Даже простуженные партизаны и завзятые курильщики изо всех сил сдерживали кашель, чтобы не нарушить тишину. И только когда Курбатов стал зачитывать выдержки из статей Толстого, кто-то вздохнул, кто-то сдержанно кашлянул. А Курбатов негромко читал:
— «Мы даем битву в защиту нашей правды… Гитлер спустил с цепей всех двуногих чудовищ на тотальную войну против нас, чтобы уничтожить нас как нацию… За эти месяцы тяжелой борьбы, решающей нашу судьбу, мы все глубже познаем кровную связь с тобой и, все мучительнее любим тебя, Родина…»
— В самую душу заглянул, — вслух подумал Гурьянов.
— Верно!.. Крепко написал! — послышались голоса.
— И где только писатели слова берут, будто у них волшебный ларец есть и в ларце том полно слов, и все золотые, душевные…
Это проговорил Николай Лебедев. Глаза его горели, щеки раскраснелись; он расстегнул воротник гимнастерки — стало жарко — и привалился к плечу Величенкова. Тот тоже, казалось, забыл свои невзгоды и жил только тем, что услыхал сейчас от Курбатова. Впрочем и все остальные: и Карасев, и Гурьянов, и Устюжанинов, и Гусинский, и Карпиков, и Пинаев — возбужденные, взволнованные, готовы были слушать и слушать докладчика.