Миледи Ротман - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Братилов, переступая через лаги, нарочито хватался за стропила перекрытия. У чердачного оконца, выходящего на проспект Ильича, стояла на треноге винтовка, метра в два длиною, наверное, трехлинейка Мосина, сохранившаяся с гражданской. Покойный хозяин был на первой мировой, потом ходил в обозах то с белыми, то с красными, благополучно каждый раз бежал и под наганом был снова забираем на фронты и вернулся домой уже из Франции в двадцать пятом году, и на одной ноге у него был английский ботинок, на другой — швабский, на деревянной подошве. Хозяин-то давно уже сгнил на погосте, а обувка эта из эрзац-кожи, на кою немцы великие мастера, наверняка, скорчившись, вся заскорузнув до железной твердости, лежит где-нибудь в куче сапог.
— Слушай, а как зовут твою шайку? — притворившись пьяным, спросил Братилов.
— А на кой тебе?
— Знаешь, тянет куда-нибудь вступить. В партию большевиков не приглашали, в демократы — претит, а страсть хочется быть задействованным. Ато штык мой заржавел…
— Моя организация называется «Орден буров», — строго ответил Ротман и неожиданно резко приставил Братилова лицом к себе, чтобы нащупать глаза. — Буры — белые уры Ротмана. Когда русские спасали иудеев, они были урами, солнечными людьми, детьми Бога. Исус Христос был из буров, и иудеи, к своему несчастью, не разглядели его царского венца. Казнив Христа, они сожгли за собою мосты спасения.
— Так ты язычник? — с непонятным восторгом спросил Братилов и бросился обнимать хозяина, тычась тому в щеки толстыми слюнявыми губами. Ротман строго приотодвинул художника, приобтерся велюровым рукавом халата, но неожиданное признание Братилова было щекотно приятным. — Я так люблю язычников. Они для меня как житний сноп на сжатой солнечно-рыжей пашне, пахнущей землей и медом. Сноп до небес, и золотые колосья свесились задумчиво, осыпая зерна и понуждая нас жить. Не было бы того колоса в прежних далях, то не было бы и меня, и тебя, и Иисуса Христа. Ведь Он от живой женщины родился, от Марии, грудь сосал, потом хлеба ел и вина пил. Бог-сноп, это здорово, правда? Это я сейчас придумал. Золотая картина в золотой раме на золотом поле под золотым солнцем. — Братилова прорвало, и он, хмельно заикаясь, поплыл по бархатистым тугим волнам, и мысли срывались, как изумрудные брызги с янтарного весла. — Я тоже создам свой орден, нет, я собью любимых моих людей в армию и назову наше согласие «РАБ» — русская армия богоизбранных. Я наберу ее из бомжей, кому нечего терять, кроме своей души, из дураков, что гожи в советники царям, и уродов, что издревле спасали Россию, провидя грядущие напасти и остерегая от них. «Рабы» подымутся под моим знаменем и сметут всех! Да здравствуют «Рабы»!
Ротман понял, что гость смеется над ним, и торопливо замял разговор:
— Заметано. Я к тебе в подпаски, в писаря, в казначеи, деньги собирать. Я еврей, а евреи умеют деньги считать…
Братилов же не унимался: по пьяному делу вдруг понравилось играть словами, нащупывать в них тайные подсознательные оттенки и тени минувшей жизни утекшего в иные миры народа. Многознатлив, речист, прекраснодушен русский человек, и не мог же он просто из блажи, из дикого природного любопытства беспредельно расширять свой язык, даже и не предполагая его неисчерпаемой глубины.
— Нет-нет, «РАБ» — слишком явное, с оттенком самоуничижения. Я создам «ВОРР» — военную организацию русских рабов. Ты не любишь рабов? ты презираешь рабов? ты боишься России, где все рабы? А я люблю слово «раб». РАБ — солнечный человек Бога, это светлый человек, живущий не сегодняшним, но будущим, когда все воздается ему, это смиренный, проникновенный, беззавистливый человек. Отсюда АРАБ — не Божий человек. Какая завлекаловка эта игра словами. Ты поэт, ты живешь в стихии слов, ты куешь слова, разбрасываешь по свету, сеешь на бумаге, уходя в вечность. Ваня, знаешь, я, пожалуй, люблю тебя. Живи, черт с тобою, и пусть Милка, чертова кобылка, не станет меж нас переградой. Ваня, живи вечность. Не умирай, Ваня…
Братилова качнуло, его повлекло на земляную труху, насыпанную на подволоку, но Ротман упасть не дал, а, склячив бугристую руку, продернул ее через локоть художника, просунул за спину и как бы подвесил питуха на жердочку.
— Я и не собираюсь умирать, Алексей. Мне на роду написана долгая жизнь. Я умру, когда все исполню…
— Мы будем «ВОРРы», и я — главный вор России в законе. Ха-ха… Не обижайся, брательник. Хочешь, я отдам тебе начальство? Какой из меня главарь? Атамань, брат. И как жаль, что мы так долго дулись друг на друга, как индюки. Ваня, мне Милку жалко, так жалко. Ты почто ей кличку собачью дал? И как тебе не стыдно, Ва-ня, — вновь возрыдал Братилов, так себя пожалев до глубины души, что все в нем готово было взорваться. — Ваня Жуков из деревни Жуковой. У меня матушка оттуда была родом, изба была у самой реки на угоре. Меня один раз возили, мне чуть руку не оторвало молотилкой.
Братилов странно, по-щенячьи заскулил и снова полез целоваться, елозя вислыми мокрыми усами по твердой скуле хозяина, по шершавым от щетины щекам, и все не мог зацепиться губами и промахивался мимо. То Ротман ловко отводил лицо от прямой атаки гостя.
— Ты в кого это целишь? Переворот на районном уровне? Вся власть «ВОРРу»?
Братилов подскочил первым, вцепился в треногу. Ружье было как настоящее, вырезано из толстой доски. По пьянке Алексей и не заметил декорации, прислонился к оптическому прицелу, попеременно закрывал глаза; как на экране, вспыхивал и пропадал куда-то его дом, опушенный березами, травяная мшара за ним, выселок и голубое Милкино крылечко, окна ее избы с кружевными занавесками, сидящий на лавке Яша Колесо, задумчиво курящий трубочку.
— Щеня, ищи! Ищи, щеня! — требовательно приказал Ротман. — Иди по следу, из-за поворота от дороги по тропинке должна показаться Миледи с корзиною. Ищи лучше.
Ротман ухватил на загривке Братилова клок соломенной волосни и временами подергивал его, как за поводок, но улыбка на лице была расслабленной, мягкой, и темные глаза с желтыми белками потеряли на время свой звероватый окрас.
— Дай, настрою лучше. Да глаза-то открой, ты почто глаза закрыл, стрелок?
Ротман отпихивал гостя от треноги, но тот упирался, и его вспухлые в голенях ноги, туго обтянутые брезентовыми штанами, вдруг превратились в железные штанги, намертво прихваченные сквозными болтами к потолочным балкам. «По шее бы ребром ладони, чтобы и не пикнул. Но какой смысл бить ушибленных?» Ротману даже показалось, что Братилов заворчал остервенело, угрозливо, как кавказская сторожевая, у которой бродячий дворовый псишко задумал перенять сахарную кость, и присвалившиеся, словно обрубленные уши навострились, приотдались к затылку.
— Ну, увидел ли чего? Пусти на секунду, гусь лапчатый. Налажу, а там смотри бесплатно, хоть до заговенья. Ну чего ты вляпался, дурень?
… И верно, что из-за мокрого лопушатника, густо обнизавшего по осени полевую тропинку, показалась Миледи, была она в застиранной, почти белой фуфайке с большими квадратными заплатами на груди, длинная холщовая юбка по колена заляпана болотной ржавью и зеленым моховым волосьем; корзина, грузно обвисшая на сгибе локтя, всклень наполнена клюквой, словно бы налита рудяной спекшейся кровью. Поворачивая к выселкам возле дома Братилова, она вдруг обернулась, как по команде, в сторону проспекта Ильича, словно почувствовала, что за нею следят. И Алексей поймал затравленный, полный боли, какой-то ошалелый, бесцветный взгляд на мертвенно-белом лице.
— С нею что-то случилось, — косноязычно, едва ворочая слова, угрюмо сказал Братилов, внезапно трезвея. Он отчего-то уводил в сторону глаза, будто боялся увидеть лицо Ротмана. — Беги к ней. С ней худо.
Глава девятая
— Ну, паразит, сливки снял и смылся. Как в глаза людям смотреть? Семейная или разведенка? — причитывает мать монотонно, уже безгневно, как бы по нужде, словно бы заело патефонную пластинку. — Девка-то моя с золота ела, с серебра пила, нужды не знала. А тут как в мусорную яму срыл, паразит.
— Что ты, мама, и никуда Ваня не смылся. Вместе так порешили, — без сердца откликается Миледи, лежа на своей девичьей кровати и бездумно глядя в крашеный потолок, на котором скоркается лапками розовый паучок, потиху сбегая на запад: скоро забьется в щель, и день потухнет.
Мать ворчит, нарочито пригрубо хлопает дверьми из сеней в кухню, с моста в избу. Миледи знает, что бранится мать из любви и жалости к дочери, что так все неудачно у нее скроилось в жизни: писаная красавица, а вишь ли, брезгуют; какой-то обормот подобрал, так держит при себе, как уличную девку. На северах так не заведено, чтобы бросаться королевами. Взял, так обеими руками держись, иначе завертит баба хвостом, пойдет трясти подолом — и не унять. Миледи невыносимо слышать скрипучий голос, эту надоевшую песню, у нее от материного ворчанья грудь рвется. Миледи слышит, как на кухне возле стола, накрытого клеенкой, натужно вздыхает отец, низко склонив к коленям плешивую голову.