Распутин наш. 1917 - Сергей Александрович Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Здравия желаю, защитники Отечества! – зычно, как на плацу, выкрикнул он, с удовольствием наблюдая округлившиеся глаза и удивленные брови присутствующих.
Насладившись замешательством среди офицеров и выслушав звучащие вразнобой приветствия, Распутин стряхнул с плеч пальто и вопросительно уставился на Ставского, принявшего на себя роль неформального лидера.
– Чайком напоите, служивые? Или будем на сухую разговаривать?
Народ прорвало. Все разом загомонили, обступив Григория, превратив степенные неторопливые посиделки в пчелиный улей. Каждый хотел пожать руку, похлопать по плечу или просто прикоснуться, убедившись, что он живой человек, а не бестелесный призрак.
– Нам, конечно, приятно слышать такое обращение, – сказал Ставский, когда гул голосов немного утих, и Распутина усадили за стол, – но тут такое дело, Григорий Ефимыч… Не хочет нас Отечество видеть своими защитниками, поэтому мы уже и не служивые…
По залу прокатился гул одобрения.
– А вам, господа, стало быть, особое приглашение нужно, чтобы защищать Отечество? Или оно для вас теперь и не Отечество вовсе? – без тени улыбки спросил Распутин и, не давая разрастись возмущенным возгласам, продолжил. – Мы ведь Россию матушкой величаем не просто так, не для красного словца, а с глубоким практическим смыслом. Вспомните своё детство. Сколько раз нам казалось, что наша мама несправедлива к нам? Разве не случалось, что она действительно наказывала нас, не разобравшись, по навету, просто потому что устала, ошиблась? Кто не наматывал в детстве слёзы на кулак из-за незаслуженных, несправедливых семейных ссор и обид? И что? После этого ваша мама переставала быть родной, единственной? Неужели вы отказывались любить и защищать её? Так и с Отечеством. Оно может быть несправедливо и даже жестоко, но другой России у меня для вас нет. Придётся выбирать – или жить с ней, такой, какая есть, или отречься и перейти в стан нанавистников. На нейтральной полосе не останешься. Так можно было сделать до войны, а сейчас слишком поздно.
Просторный холл гостиницы погрузился в звенящую тишину. Если бы сюда сейчас зашёл человек с плохим зрением, ему бы показалось, что помещение пусто. За окном крупными ватными хлопьями падал снег. Сквозь него мимо сугробов поспешал по своим делам чиновник в шинели с поднятым воротником и летней фуражке. Вдалеке шумел приближающийся поезд, а в санатории “Ермоловка” время остановилось. Звякнула ложечка, упавшая в пустую чашку. Офицеры встрепенулись, начали переглядываться, с задних рядов послышался чей-то настойчивый шёпот, больше похожий на жужжание шмеля.
– Стало быть, мы обречены на защиту престола и Отечества, независимо от того, гладят нас по шёрстке или пинают, как собак шелудивых? Так, Григорий Ефимович? – задал вопрос Ставский, и по реакции окружающих было понятно, что многие с ним согласны.
– Нет, не так, Илларион Михайлович, совсем не так. Никто не лишает нас воли и права выбора. Решения мы всегда принимали и будем принимать сами. Просто все они платные. Не получится и на ёлку влезть, и задницу не оцарапать. Мы не выбираем, у какой матери и на каком конце света появиться, но как только начинаем соображать самостоятельно, должны решить, оставаться там, где родились, или свалить куда подальше, где небо голубее и солнце ярче. Многие так делали, делают и будут делать. Ну а ощущения полного одиночества, неприкаянности, своей собственной чужеродности со слезами в подушку и долгим разглядыванием детских фотографий – это естественная плата за решение быть эмигрантом. Но и противоположный выбор тоже таит риски. – Распутин откинулся на спинку стула, прикрыл глаза и тихо, напевно продекламировал, –
“Страна лесов, страна полей, упадков и расцветов, Страна сибирских соболей и каторжных поэтов. Весь мир хранит твои меха, но паче – дух орлиный: Он знает стоимость стиха и шкурки соболиной. И только ты, страна полей, предпочитаешь сдуру Делам своих богатырей их содранную шкуру.”[28]Григорий сделал паузу, кивнул, поблагодарив за чай. Выпил залпом, аккуратно поставив чашку на предательски звякнувшее блюдце. Офицеры молчали.
– И всё равно – матушка? – тихо спросил поручик Зуев, глядя в окно на заснеженные ели.
– Да, Николай Алексеевич… Очень важно вот что понять – казнит не Отечество, а конкретный чиновник, имеющий имя-фамилию, узурпировавший право вещать и судить от имени всей страны… Самое время вернуться к вашему вопросу о престоле… Царь – он тоже для Отечества, а не Отечество – для царя.
– Питер бурлит, – вставил своё слово Булгаков, – везде ходят слухи, что государя будут скидывать…[29]
– Что нам делать? – запальчиво спросил Зуев, – отправляться защищать того, кто уведомил нас официально, что в таких защитниках не нуждается?
– Вовсе нет, – Распутин отодвинул от себя чашку, – навязывать свою любовь не стоит, это выглядит унизительно. Император – взрослый мальчик, сам должен отвечать за свои действия, назначения и указы… В его руках сосредоточена огромная власть, и если он предпочитает ею не пользоваться, то это его выбор, не надо ему мешать.
Офицеры зашевелились, загалдели…
– Никого не надо спасать насильно, – повысил голос Распутин. – Представьте, что вы вышли к дуэльному барьеру, и тут выбегаю я, весь в белом, начинаю хватать вас за руку, кричать, что это самоубийство, короче – спасать. Как вы ко мне после этого?
Такую аллегорию шуткой можно было назвать с очень большой натяжкой, но из-за общего напряжения, требующего разрядки, легкие смешки неожиданно переросли в громогласный хохот…
– Ой, Григорий Ефимович! – задыхаясь от смеха,