Путешествие в Закудыкино - Аякко Стамм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да что ты, Государь, кака ж с баб дружина? Баба – она и есть баба, она известно дело для чего надобна. Ноне ж Иван Купала, вот я для твоей милости, значить, и расстарался.
Царь молчал, как бы не слушая вошедшего, всецело увлечённый своим занятием. Постепенно один за другим, точно следуя его перемещениям, в тёмном пространстве залы рождались всё новые и новые огоньки, словно ночные светляки, оживляя своим слабым светом мёртвое царство ночи и рассеивая плотную пелену мрака живым, тёплым сиянием. А когда маленьких огоньков стало достаточно много, и всё помещение осветилось пусть неярким, но ровным светом, взору Государя предстали несколько, около десятка, простоволосых, обнажённых женских фигур, стоящих в ряд вдоль дальней стены и дрожащих мелкой болезненной дрожью, не то от ночной прохлады, не то от страха.
Внезапно ударил бубен, разбивая вдребезги едва устоявшуюся тишину ночи, – и строй обнажённых красавиц неуверенно, стесняясь каждого своего движения, тронулся с места. Плавно и синхронно, словно связанные невидимой нитью в одно целое тела проплыли по всему пространству большой залы, в точности повторяя путь светлячков, только-только оживлённых горячим сиянием неугасимого огня лампадки, и сомкнулись, наконец, правильным кольцом вокруг Государя.
– Ой, ты, Пронюшка-Паранья, ты за что любишь Ивана? – зазвучал вдруг неуверенный и слабенький, но чистый девичий голосок. – Я за то люблю Ивана, что головушка кудрява, – постепенно голосок креп, обретая уверенность и силу. И вскоре всё убранство помещения и даже сами стены завибрировали, задрожали в унисон сладкозвучному, удивительной красоты и силы девичьему голосу. – Я за то люблю Ивана, что головушка кудрява, что головушка кудрява, а бородушка кучерява.
С десяток новых, не менее чистых голосов, осмелев, подхватили, образуя стройный и слаженный хор. Тела поплыли в хороводе, сначала медленно и плавно, но постепенно убыстряя темп, украшая свои движения новыми па. Сила чистых девичьих голосов неуклонно росла, постепенно заполняя песней помещения кремлёвского дворца. Темп вырос настолько, что даже внутреннее убранство залы, огни, тени, сам воздух, до предела насыщенный звучанием песни – всё вокруг смешалось, закружилось в сумасшедшем ритме танца. А тела – юные, прекрасные девичьи тела, ещё недавно так трогательно застенчивые и смущённые своей доступностью, поддавшись общему сумасшествию и неистовству животной стихии, выделывали такие откровенные движения, что козлоногий Фавн изумился бы столь богатой изобретательности русских дев и непременно прискакал бы, цокая копытами, из своего болота на этот праздник плоти. Если бы не строгий взгляд, молча взирающий с ярко освещённого пламенем лампадки образа Спаса.
Наконец всё стихло. Утомлённые неистовством танца, обнажённые девичьи фигуры, разметав в стороны длинные густые волосы и приняв разнообразные, неестественные для целомудрия позы, как без чувств лежали на холодном каменном полу, образуя собой правильный круг, в центре которого с крохотным огарочком свечи в руке стоял грозный Царь и Великий Князь всея Великия, Малыя и Белыя России.
Он медленно подошёл к одной – совсем ещё юной девочке, той самой, которая нежным, слабеньким голоском запела первой, и склонившись над ней, осветил её лицо огарком свечи. Та открыла глаза, вздрогнула испуганно и отпрянула назад, инстинктивно сжимая колени, прикрывая юную грудь дрожащими руками.
– Кто ты, дочка? Как звать тебя? – спросил Государь тихим голосом.
– Я? Я… Настенька, – она вся дрожала от страха и трепетала, как мотылёк над пламенем свечи. А глаза, большие зелёные глаза готовы были вот-вот разразиться горючими слезами стыда и отчаяния.
– Не бойся меня, дочка. Скажи, как ты тут оказалась? – повторил Царь свой вопрос.
– Я… Я… Ба-батюшка… велел… за ради твоей, Государь, милости…, – и она разрыдалась, как маленький ребёнок, у которого отняли самое дорогое.
– Успокойся, дитя моё, ничего с тобой не случится, и никто тебя не тронет, – Царь нежно погладил её по голове. – Иди домой. Иди, сердешная.
Он встал во весь свой могучий рост. Так что отбрасываемая им тень рассекла надвое пространство залы и упёрлась заострённой макушкой в неподвижно стоящего у входа человека с круглой, как бильярдный шар головой и с обширной лоснящейся лысиной.
– Идите все. Идите домой, оставьте меня.
Девичьи тела вспорхнули как мотыльки и лёгкой стайкой в мгновение ока вылетели из царских покоев.
– Малютушка, а ты куда? Ты останься, дорогой, ты мне ещё нужен… сучий пёс. А ну, подь сюда, – произнёс Государь вкрадчиво тихим, даже ласковым голосом, не оставляющим опытному царедворцу никаких сомнений в том, что вскоре грянет буря.
Малюта Скуратов мягко ступая по каменным плитам пола и беспрерывно кланяясь, то делая два больших шага вперёд, будто переступая невидимые лужи, то останавливаясь и переминаясь с ноги на ногу, то отступая назад и, неожиданно, снова два больших шага вперёд, проследовал вглубь помещения.
– Поди, поди сюда, голубь мой… поближе… я те скажу кое-что по секрету, – Царь смотрел хитрыми глазами на своего любимца и улыбался простой добродушной улыбкой.
Неожиданно взгляд Царя переменился, улыбка исчезла, а сухая, но сильная рука, вцепившись всей пятернёй в густую бороду опричника, притянула круглую голову фаворита вплотную к сверкающим гневом глазам самодержавного повелителя. – Ах ты сучий потрох… ишь чего удумал… в ад собрался, и меня за собой тащишь!
– Да что ты… что ты, Государь… разе ж я могу… разе ж я посмел бы, – залепетал хитрый, но насмерть перепуганный фаворит. – Они ж сами… сами, Государь… я токмо, чтоб душеньке твоей подсластить… аки раб… низкий раб,… а это сами… сами они…
– Кто сами? Девки сами пришли?! Врёшь, с-с-собака!
– Сами… сами, Государь… ей Богу сами…
– Богом клянёшься, сучий выкормыш?! Язычник поганый! Шкуру живьём спущу!!!
– Не вели казнить, Великий Государь! Не виновный я… а преданный тебе всем животом своим раб. Сами они, Государь, сами… но не девки, конечно… это бояре… бояре, которые в немилости у тебя… они подлые дочерей своих прислали, дабы ублажить тя, батюшка, а через то снова в милость войти… А я что? Я раб… раб твой до гробовой доски.
– Бояре, говоришь? – Царь отпустил бороду и отстранённо посмотрел в сторону. – Значит чуют за собой грех смертный, раз дочерей родных не пожалели и на поругание извергу ненавистному предали, – проговорил он уже спокойно и задумчиво. – Боятся за шкуры свои… боятся изменники.
– Точно так… точно так, Великий Государь… батюшка… А я что? Я ничто… Я раб, пёс верный и преданный тебе всецело всем животом моим…
– Ладно, не скули уж, Малютушка, – голос Царя был снова ласковый и добрый, словно медовая патока. – Иди тоже, ступай себе с Богом, а я вот подремлю малость.
– Человек к тебе, Государь. Говорит, ждёшь ты его, – Малюта снова был всесильным царедворцем, фаворитом грозного Царя, как будто страшная, смертельная в своём буйстве гроза не изрыгала только что громы и молнии над его дублёной, но всё ж тленной шкурой.
– Человек, говоришь? И кто ж таков? – Иоанн уже отошёл от Малюты и снова молился пред образом.
– Так кто ж его ведает? Старик какой-то, прохожий, вроде как чернец. Утверждает, ждёшь ты его.
– Старик? Монах, говоришь? – грозный владыка замер, задумавшись. Постоял какое-то время недвижно… и вдруг, обратившись к образу Спаса, неслышно, одними губами произнёс, – Хвали душе моя Господа: Восхвалю Господа в животе моем, пою Богу моему, дондеже есмь[19], – затем, поклонившись трижды до земли, отошёл от образа к окну, залитому серебряным светом полной луны, слегка разбавленным несмелым сиянием занимающейся уже зари, и замер.
– Давно дожидается? – проговорил он через несколько секунд.
– Да уж часа два как. Или около того.
– Так что ж ты, сучий пёс, девок тут мне…? Ты ещё здесь, собака? Проси, немедля!
Вошедший старик-прохожий помолился на образ, трижды перекрестился, положил земной поклон на гладко отполированный каменный пол и только после этого повернулся к окну, на фоне которого чётко вырисовывался грозный профиль.
– Ты звал меня, Государь? Вот он я, пришёл к милости твоей.
– Здрав буди, старче! Знаешь ведь, зачем звал, так что ж молчишь? – Царь, не отрываясь, смотрел в окно, будто опасаясь обратить взор на своего собеседника, будучи не в силах проникнуть в его мысли, предугадать его слова. – Говори, монах, что решил?
– Эх, Государь, прости старику упрямство, но ей-ей, не гоже вверять бремени великого ладье малой. Отпусти ты меня в обитель мою, дел шибко много, лето у нас короткое, а зима лютая.
– Значит, оставляешь меня без помощи, без соратника? – с тяжёлым вздохом произнёс Царь. – Знать в одиночестве мне поле российское работать, засевать семя доброе, живучее, поганые сорняки выкорчёвывать, да зверей лютых, алчущих поглотити мя и стадо мое с потрохами, подальше от пределов российских отгоняти. А тебе, монах, на островке малом огородик растити да садик садити, так что ли?