Книга воспоминаний - Игорь Дьяконов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре после нашего приезда в городе появилось множество злачных заведений; их пиктографическим знаком, унаследованным от царского режима, были оранжево-зеленые вывески: оранжевый верх постепенно переходил в светлозеленый низ, и поперек обоих цветов шли белые буквы: «Пивная». Были злачные заведения и посерьезнее: в газетах я следил за сообщениями о налетах милиции в игорный дом на Владимирском (проспекте Нахимсона[17]) и в «Трокадеро» на Большом.
В лавках и по тротуарам кишела толпа — поношенные пальто с вытертыми меховыми воротниками, солдатские шинели, быстро буреющие черные жакетки, короткие юбки до колен; женщины почти все в шерстяных платках, повязанных под подбородком; кое-где, особенно ближе к окраинам, встречались девушки в красных кумачевых или пестрых ситцевых косынках; интеллигентные дамы ходили в шлемообразных шляпках, но они терялись в массе платков; на головах у мужчин были кепки; редко встретится классово-чуждый элемент в мягкой шляпе или инженерской фуражке со скрещенными молоточками. Иной раз наткнешься на группу замурзанных цыганок в ярких широченных юбках и цветастых шалях, с полуголыми черными детишками, или на татарина в рваном сюртуке с мешком под мышкой, из тех самых, которые, скупая старье, кричали «'алат! 'алат!» по дворам, или «костей, тряпок, бутылок!», — а обращаться к нему полагалось «князь»; или на китайца в ватнике и даже на китаянку, едва ковыляющую на крошечных забинтованных ножках. А по Каменностровскому, около нашего дома, чинно прогуливается в чистом пальто известный всей улице суровый старик с усами и белой львиной гривой, с тростью за спиной и славой мецената. Это был Осип Семенович Сметанич, создатель частной коллекции картин; ее распродажей он жил до самой смерти в 1934 году; он оставил себе только картины своего любимого художника Френца. Сметанич был женат вторым браком на Ф.М.Магазинер, тетке моей жены, а от первого брака у него были дети — талантливый, самовольный и несколько развязный литератор Валентин Стенич и еще двое уж вовсе непутевых взрослых детей. После его смерти его вдова отдала оставшиеся картины в музей, за что и получила персональную пенсию, рублей семьдесят.
На завалинке садовой решетки или прямо на подоконниках подвальных окон сидели тетки с корзинами семечек или яблок, папиросницы в голубой форме с деревянными лотками-подносами; на углах мальчишки-газетчики Распевали истошными голосами: «Из-вес-тия, Правда, Ви-чер-ня Красссна газета!» А если были сенсации, то мальчишки носились, размахивая пачкой газет, из улицы в улицу, выкрикивая: «Наш ответ Чемберлену!» «Кашмарное преступление в Чубаровском переулке!», или еще что-нибудь в таком роде. А в воскресенья и многочисленные, еще не отмененные праздники — на Пасху или Троицу, — по городу разносился далекий благовест колоколов, и выученное мной по хрестоматии стихотворение вдруг оживало:
…и благовест ближнего храма,
и говор народа, и шум колеса…
Колеса принадлежали телегам, — в отличие от норвежских, с дугами, но без ручного тормоза.
Первое время у нас прислуги не было (слово «домработница» получило право гражданства в конце двадцатых); да и потом — девушки то появлялись, то уходили либо учиться, либо на завод, так что часто мне приходилось пособлять в хозяйстве: накрывать на стол, подавать маме утром чай, натирать пол, ходить в магазин.
Поначалу я боялся и стеснялся ходить за покупками, но потом освоился. Помню первые мои походы в мясную лавку на улице Блохина — за печенкой для кошки. В магазинах было грязно и неуютно; висели плакатики: «товар руками не трогать» и «требуя вежливости от продавца, будь вежлив сам», — но особой вежливости, кажется, никто не требовал; в устной речи продавцов первый из этих лозунгов, во всяком случае, нередко заменялся афоризмом: «Не лапай, не купишь!»
Товар покупали, по привычке, на 400 грамм и называли эти 400 грамм «фунтом», так же как дóма объявленную в газетах температуру воздуха переводили из Цельсия на Реомюр. (Маленьким я вместо «целесообразно» говорил «цельсиеобразно», понимая это выражение так, что шкала Цельсия — образец осмысленного изобретения, лучше шкалы Реомюра). А названия товаров, написанные фиолетовыми чернилами на клочках клетчатой или бурой бумаги, надо было еще расшифровать, так как орфография была весьма своеобразна.
Не сразу после нашего приезда, но позже, мне поручалось ходить за молоком в густую толпу Ситного рынка (Ситного, а не Сытного: там был хлебозавод, на котором пекли ситный — белый хлеб кирпичиком); здесь на одном конце холодные фотографы вставляли улыбающиеся физиономии наивных скобарей в круглое отверстие разрисованного полотнища, так что скобарь получался лихо несущимся на тройке, где шесть копыт давят шесть куриц; а на другом конце рынка были чистенькие лавочки вежливых китайцев в синих ватниках; между этими двумя концами было море тел и голов, продающих, бранящихся, торгующихся, отвешивающих, покупающих; на площади, что за рядами прилавков, привязанные бок-о-бок кони оставляли на булыжнике полосы навозных куч и сенную труху; в крытых рядах торговали овощами, грибами, мясом; дальше группами собирались с жестяными бидонами молочницы-финки из пригорода, по-русски знавшие только счет да слово «молоко», но и то лучше понимавшие слово «майта»; в толпе женщины с несчастными лицами продавали «корешки» для супа, рамки для фотографий, старинные черные блузки с высокими плечами, ситцевые платки, душераздирательные стишки, отпечатанные резиновым штампом:
Вот в одной семье что случилося:
Брат с сестрою закон перешли… а сомнительного вида мужчины продавали какие-то заржавленные машинные части и всякую всячину. В углу, на толкучке, и счет велся уже не по русски, а по блатному: «уч рублей», «беш рублей» — «три рубля», «пять рублей».
Тогда, в 1926–1927 годах, поле моей деятельности было узким; оно было чаще всего ограничено трамвайными линиями; посреди торцовых и больших булыжных улиц тянулись ряды столбов цвета хаки, под расставленными руками которых бежали красные трамвайчики с белыми досками наверху: «Новая Деревня — Балтийский вокзал», со ступеньками, по большей части увешанными «виноградными гроздьями» пассажиров; и никому не было дела до надписи, шедшей по низу вдоль всего вагона: «Входъ и выходъ во время движенiя строго воспрещается» — не больше, чем до герба города Петербурга (ключ и два якоря, скрещенные на красном щитке), которым еще украшены были бока трамваев.
Я знал почти только одну свою Петроградскую сторону да ее окраины — Аптекарский и Крестовский острова, где заборы и сараи были кое-как сколочены из ржавого железа, и за ними тянулись полузаросшие бурьяном огороды.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});