Сухой белый сезон - Андре Бринк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, и что же?
— Что-то было в нашей беседе в тот вечер, может, я и ошибался, но мне хотелось поговорить с тобой. Я хотел рассказать тебе все начистоту, чтобы ты помог мне. У меня тогда возникли сомнения. Казалось, все пошло псу под хвост. Я боялся, не совершил ли я ошибку. — Он запнулся. — Впрочем, это не важно. К чему обременять тебя ненужными воспоминаниями.
— Потому ты так и просил меня поскорее вернуться с вечеринки?
— Да.
Я сразу все вспомнил. Мне стало тошно.
— Ладно, забудь, столько времени прошло. Тот факт, что мы оказались не в состоянии поговорить откровенно, помог мне собраться с мыслями. На счастье или на горе. В конце концов, той ночью у меня хватило времени, чтобы разобраться во всем самому.
— А теперь ты просишь…
— Ключ, и ничего более. Тебе даже не нужно там появляться. Если что, я просто взломал дверь.
— Почему же ты не сделал этого?
— Кажется, это слишком опасно. А кроме того, — из темноты на меня снова смотрела незнакомая старуха, — кроме того, я хочу быть честным с тобой. Ты сам должен принять решение, я не хочу морочить тебе голову.
— Лучше бы ты мне ничего не говорил.
— Я сказал тебе не более, чем нужно для того, чтобы принять решение.
— А если я откажусь?
Он пожал плечами.
— Бернард, ты не представляешь, на какой риск я пойду, если…
— У каждого в жизни бывает момент, когда нужно решать все самому и с открытыми глазами. А потом наступает день или ночь, когда уже поздно. — В своем прежнем задиристом тоне он спросил: — Ну, так как?
— Бернард, если бы я был свободен, как ты…
— Разве каждый не сам отмеряет меру своей свободы?
— Я женат. У меня дети. У меня ответственная работа. Неужели ты не понимаешь…
Он ничего не ответил.
— Господи, дружище, ты же знаешь, если я действительно могу для тебя что-то сделать…
— Ты можешь дать мне ключ и забыть об этом. Больше я ничего не прошу.
— А если они тебя выследят?
— Ты будешь отрицать свою причастность к этому. Всю ответственность я беру на себя.
— Ввязываясь в такое дело, ты должен был предполагать, что рано или поздно тебя поймают.
— Не читай мне мораль. Я пришел сюда не для того, чтобы на коленях просить у тебя прощения.
— Зато я на коленях прошу тебя. Ну подумай, Бернард, почему бы тебе не бросить всю эту дурацкую затею?
— Не будь наивным.
— Если ты сдашься сам, ты сможешь уломать присяжных, я уверен.
— Хорошего же ты обо мне мнения, Мартин. И это после всего, что мы вместе пережили.
— Ну, если такова твоя позиция, ты не вправе требовать, чтобы и я тоже…
— Больше я от тебя ничего не требую. — Он опустил стекло, в машине стало прохладнее. Выбросив окурок, он снова закрыл окно. — Поехали.
— Я не могу просто отвезти тебя обратно.
— Тогда я выйду здесь.
— Не будь идиотом, я не это имел в виду.
— Мне плевать, что ты имел в виду. Поехали.
Никогда в жизни я не испытывал столь настоятельного желания говорить и говорить, но сказать было нечего.
На подъезде к городу он сказал, чтобы я остановился.
— Я могу еще тебя подвезти.
— Нет, не хочу, чтобы ты рисковал.
Я не понял, издевается он или говорит серьезно. Я остановился и помимо воли сунул руку в карман, где тотчас же нащупал холодный металл ключей. Но он уже хлопнул дверцей и вышел, не сказав ни слова. В зеркале заднего обзора я увидел его в последний раз: усталая старая женщина с понурыми плечами, в широкополой шляпе, идущая под изморосью, падающей на гнусный мир.
Два дня спустя его арестовали.
Во всяком случае, я ни на кого не сержусь и никого не обвиняю: ни друга, ни полицейского. Каждый из них поступил так, как подсказало ему его чувство долга. Это его собственные слова. Так почему же я продолжаю думать об этом? Все уже позади. Никто не вправе был ожидать, что я позволю втянуть себя в такое. У меня своя жизнь и свои обязательства. Смешно даже предполагать, что я хоть в малейшей степени ответствен за то, что произошло. Когда-то давно он сам сделал свой выбор. Меня он тогда не спрашивал.
* * *Еще о многом нужно написать. Мне предстоит рассказать, как было дело с отцом, с Луи, с Беа. Но с Бернардом я наконец разобрался. Слава богу. Теперь с этим покончено. Отныне его имя не должно больше всплывать в моей рукописи.
* * *Ночь стояла холодная, но под пуховым одеялом было тепло и уютно. Я слышал, как скребутся мыши на чердаке, за тяжелыми сводами потолка. На пороге, рыча и храпя, спала собака. Время от времени стрекотали сверчки. А снаружи доносился знакомый с детства таинственный звук: что-то вроде поскребывания черпаком по камню. Ночная птица или какое-то животное? Я никогда не мог узнать. Что-то было в нем странное, ночное.
Я снова на ферме, в окружении знакомых с детства, удобных и добротных вещей; мои родичи спят; одни на кровати, другие на кладбище — целая история. Я должен чувствовать себя в безопасности и под защитой. И все же я знал — или, вернее, знаю сейчас, задним числом, когда пишу эти строки в Лондоне, — что подобно тому, как все двери и окна дома были беззащитно открыты ночи, я был слишком встревожен и уязвим, чтобы убежать от всего ожидавшего меня. И погружение в сон напоминало погружение в воду и тину — и я беззвучно звал на помощь, но никто не бросался с берега, чтобы помочь мне.
Суббота
1
А любви не имею… Я только что нашел эти слова в Библии, но они показались мне какими-то вялыми и ничего не значащими по сравнению с их торжественным звучанием в детстве. Да и все в нынешнем зыбком пребывании здесь, в Лондоне, представляется блеклым и незначительным по сравнению с моими жгучими воспоминаниями. Я пишу это сочинение, пробуя на нем руку, не без некоторого цинизма. И теперь мне не остается ничего другого, как продолжать, хотя дается это нелегко и сам процесс писания, записывания всего подряд, стал уже почти принудительным.
А любви не имею… гулкий рокочущий голос дедушки, очки на носу, настольная лампа возле Библии на голландском, с медными застежками (теперь это украшение на дверце бара в моей гостиной), каждый слог произносится отдельно и с выражением. Когда мы с братом были маленькими, вечерняя молитва означала для нас приобщение к ритуалу взрослых, состоявшему из чтения, молитв и песнопений. Я не понимал ни слова, да и не пытался понять. Но было нечто успокаивающее и умиротворяющее в самом соприсутствии великим словам, тяжко грохотавшим над тобой и защищавшим тебя могучей стеной от звуков из мрака снаружи. Но как только нам стукнуло шесть — сперва мне, а потом Тео, — от нас потребовали повторять что-нибудь, что мы запомнили из дедушкиного чтения. С этого времени религия перестала быть для меня темной, но приятной и сделалась пугающей. Охваченные паникой, мы пытались выхватить что-нибудь из размеренного и непрерывного потока дедушкиной рецитации, ужас парализовал нас, когда выяснялось, что слово ускользнуло и придется хвататься за что-то новое. И пусть это был всего-навсего перечень имен — Адам, Сиф, Енос, Каин, Малелеил, Иаред. Понимать было не обязательно, только запоминать. Нам постоянно внушалось различие между раем и адом, а на стене столовой, за головой дедушки, висело как подтверждение и предупреждение аллегорическое изображение «Правого пути», огненный глаз господа, горящий над нами.
Первый раз, когда это случилось, дедушка обрушился на меня без предупреждения. Как всегда по воскресеньям, я сидел за столом, погрузившись в медленное течение его громкой речи, в предвосхищении теплой постели, и вдруг, все еще держа книгу открытой, он поглядел на меня поверх очков и строго спросил:
— Ну, Мартин, ты что-нибудь запомнил?
— Что, дедушка?
— Расскажи мне, что ты сегодня услышал.
Отец попробовал было вмешаться:
— Ты же не предупредил его.
— А тебя не спрашивают. Ну так как, Мартин?
Я поднял голову и увидел ровно горящую лампу и взирающий на меня сверху глаз господень.
— Ты ничего не запомнил?
Я задрожал. Впервые в жизни я ощутил, что меня вовлекают в мир взрослых, безжалостный и страшный, и вся прежняя уверенность внезапно покинула меня.
— Ты прогневил господа, Мартин.
Я судорожно сглотнул.
— Надеюсь, завтра у тебя получится лучше. А теперь помолимся.
Мы отодвинули стулья. Я прижал лицо к кожаной обивке сиденья, и на меня покатились мощные волны дедушкиной молитвы. Но в этом не было больше ничего умиротворяющего, то был голос судьи, приговаривавшего меня к вечным мукам.
На следующий вечер я почти не притронулся к еде. Едва дедушка взял Библию, как я покрылся потом, пытаясь запомнить то одну фразу, то другую, но они ускользали от меня, словно обломки Ноева ковчега, уносимые волнами. Одна за другой они шли ко дну прежде, чем я успевал схватиться за них, пока я наконец не вцепился в одну строчку и уже не выпускал ее. И когда он отложил Библию и взглянул на меня, я, запинаясь, проговорил: