Палитра сатаны: рассказы - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Классная комната была переполнена. Некоторые ученики теснились по трое-четверо за одной партой. Стулья, принесенные для родителей, расставили в глубине класса, а в коридоре, за открытой дверью, стояли или кое-как пристроились на табуретках еще слушатели. На возвышении возле преподавательской кафедры расположились бок о бок мсье мэр, представитель супрефекта, Эдмон Лепельте, секретарша мэрии и Жан-Жак Мельхиор, великолепный и упоенный собой. Нимало не смущаясь, он говорил бойко, весело и как бы снисходя к своей аудитории.
Оторопев от этой мизансцены, одновременно театральной и школьной, Эдмон Лепельте с трудом поспевал за прихотливыми извивами ораторской мысли. Тем не менее хлесткие формулировки Мельхиора, то и дело прерываемые аплодисментами, как ему казалось, означали одно: его сосед по Крепостной улице превозносит собственную манеру, трактуемую им как единственно верное новаторское искусство. Послушать его, сам предмет живописи, ее техника, уроки мастеров прошлого, верность натуре — все это понятия давным-давно отжившие. Умножая советы, наставления, анахронические предостережения, учителя лишь сковывают дерзания юных творцов. Произведение должно быть результатом порыва, не замутненного рефлексией, а не плодом усидчивой разработки. Таким образом, можно сказать, что искусству не учатся, его выдумывают. Благодаря свежести неискушенной души дебютант умеет это лучше, чем профессионал, находящийся в плену своих принципов и предрассудков.
— Ручаюсь вам, — вещал Мельхиор, — что любой из вас, сам того не ведая, носит в своей душе потенциал художника. Забудьте все правила. Пользуйтесь своими карандашами, кистями и тюбиками красок не для того, чтобы пытаться подражать языку предшественников, а чтобы заставить мир принять ваш собственный язык. Марайте бумагу или полотно так, будто для вас это другой способ стонать, смеяться, восторгаться или мечтать. Не важно, если вас поймут не сразу. Рано или поздно ваш словарь освоят и уже не смогут выражать себя по-другому. Поверьте мне, ребяческая мазня часто источает больше энергии, чем те большие традиционные картины, которыми принято восхищаться в музеях. Доверимся нашим сыновьям и дочерям, пока они еще в благословенном возрасте неокультуренности. А став взрослыми, постараемся возвратить себе это волшебное невежество, подлинный источник гениальности!
Мельхиор еще долго развивал эту опустошительную тему. Цепенея от изумления, Эдмон Лепельте смотрел, как рушатся один за другим те благородные символы, что на всем продолжении жизненного пути служили ему ориентирами. Все, что в его глазах было священным, ниспровергалось и осмеивалось. Для этого краснобая и святотатца мальчишка, что балуется цветными карандашами, заслуживает большего признания, нежели тот возвышенный Шарден, который тратил долгие дни труда и наблюдения, чтобы в безукоризненной зрительной точности воспроизвести «мертвого зайца» или «корзину персиков».
И, в довершение всего, эти хвалы импровизации и некомпетентности подавались столь уверенно, что, наперекор своей привычке презирать подобные суждения, Эдмон Лепельте теперь спрашивал себя, не заблуждался ли он, следуя традиции, отвергнутой энергичными умами века нынешнего. Вытерпев такой урок модернизма и абстракционизма, он жаждал поскорее вернуться домой, чтобы собраться с мыслями. Охваченный печалью и смущением, он потерянно искал взгляда Адриенны, сидевшей среди родителей учащихся. Она выглядела так непринужденно, будто ничего не поняла из ядовитых речей Мельхиора. Это моментально успокоило Эдмона, позволив ему до конца сохранить подобающее любезное обхождение.
Но едва лишь возвратившись домой, он с болезненным нетерпением принялся выспрашивать у Адриенны, что она думает о безрассудном ниспровергательском монологе Мельхиора насчет художников-ретроградов, мешающих расцвету истинных дарований. Не было ли все это весьма прозрачно завуалированным оскорблением, направленным против него лично? Адриенна его успокоила:
— Это пустые слова! Даже те, кто притворяется, будто согласны с ними, поскольку держат нос по ветру, прекрасно знают, что настоящая правота на стороне художников-профессионалов, а подражатели и соперники Мельхиора всего-навсего любители, штукари кисти. В искусстве как в игре: шулера в конце концов всегда или сами прокалываются, или их разоблачают.
Однако, наперекор этим оптимистическим прогнозам, Эдмон Лепельте не замедлил убедиться, что многие люди, никогда не проявлявшие ни малейших поползновений к творчеству, по призыву злополучного Мельхиора внезапно открыли в себе желание живописать невесть что и незнамо как. Благодаря этому пустозвону они теперь узнали, что потребность водить карандашом или мазать краской — не что иное, как признак врожденного таланта. Некоторые газеты уже провозгласили, что нарождается новое художественное направление — «Бургмаллетская школа». Один журналист так расхрабрился, что даже определил это движение как «народный импульсионизм». Формулировка, наукообразная и вместе с тем привлекательная, имела большой успех у СМИ. Так что не только ребятишки школьного возраста подхватили синдром разноцветной пачкотни, но и почтенные коммерсанты, малоимущие ремесленники, родители-бездельники, пенсионеры, ищущие, чем бы развлечься, побросали свои обычные занятия, чтобы посвятить себя живописи. Им, будь они молоды или стары, годился любой предлог, лишь бы что-нибудь намарать, предаться радостям экзальтированных новичков. Интерьеры частных домов, школьные классы и даже конторские помещения мэрии вскоре запестрели, собрав щедрую жатву ребяческой мазни — картинки, где неумелость самых маленьких соперничала с великовозрастной неуклюжестью. Перед таким наплывом уродств Эдмон Лепельте терялся, не понимая, следует ли ему из христианского милосердия подбадривать авторов, упорствующих в своих попытках убивать время именно таким способом, или вступить из любви к искусству в борьбу с этой эпидемией.
Между тем местная пресса, всегда готовая превозносить региональные инициативы, настаивала, чтобы префектура организовала в подведомственных ей помещениях выставку, где будут представлены все творения живописцев-любителей. В Бургмаллете и окрестных селениях эту идею приветствовали с невероятно бурным восторгом. Мельхиор милостиво согласился курировать начинание. По этому случаю он попросил Эдмона Лепельте одолжить на время одно из своих полотен, «пусть и несколько устаревших по фактуре», дабы продемонстрировать на этом примере эволюцию современных вкусов. После долгих колебаний Эдмон Лепельте, чей натюрморт с двумя солонками уже близился к завершению, решил закончить его к сроку, чтобы он смог участвовать в генеральном сражении, заняв в нем достойное место.
Он был так доволен, сумев передать нюансы сочетания белизны всех мыслимых оттенков, что, забыв о предубеждении соседа с Крепостной улицы против «рабского копирования действительности», надеялся, что тот, когда увидит его солонки, все же оценит загадочное обаяние этой композиции. Однако Мельхиор против ожиданий выказал, мягко говоря, сдержанность. И кончил признанием, что опасается чрезмерного несоответствия, так сказать, «зияния» между этой «архитрадиционной» картиной и необузданной оригинальностью работ, представленных другими участниками выставки, каков бы ни был их возраст:
— Не могли бы вы, дорогой друг, предложить нам что-нибудь более юное, брызжущее свежими соками, утоляющее жажду? Берите пример с тех школьников, чья обезоруживающая простота, подобно цветку, распускается на кончиках их кистей…
Раздраженный поучениями собрата, чьих идей он отнюдь не разделял, Эдмон Лепельте испытал сильное искушение отделаться грубоватой шуткой, но сдержался и пообещал быстренько выдать небывалое творение, отвечающее требованиям дня. Как всегда, он обсудил возможность подобного отступничества с Адриенной, и она, тоже как всегда, ободрила его своей верой:
— Я убеждена, что ты их удивишь и заставишь переменить свои мнения!
На следующий день он уединился в мастерской. Заменил на мольберте картину с парой солонок девственно чистым полотном того же размера. А потом, без единой мысли в голове и с насмешливой яростью в сердце, намалевал небрежной рукой ярко-желтое солнце, ощетинившееся стрелами лучей, а под ним домик с дымком из трубы, окруженный толпой нескладных человечков, воздевающих руки к небесам. На его взгляд, даже семиклассник, который представил бы такое своему учителю рисования, не получил бы оценку «удовлетворительно». Гордый этим юмористически закамуфлированным оскорблением, брошенным в лицо хулителям, он поставил в уголке наброска свою подпись и, даже не показав его жене из боязни, как бы она не отсоветовала отправлять подобное на выставку, незамедлительно поручил Сюзон отнести творение в дом номер 27 на Крепостной улице. Посылку сопровождала краткая записочка: «Вот Вам, дорогой друг, мое самое последнее произведение. Надеюсь, Вы сочтете его достойным фигурировать в экспозиции. Я назвал его „Дождичек в четверг“. Примите, дорогой друг, уверения в моем совершенном почтении, а также в сердечной и полной восхищения симпатии».