Мой дядя – Пушкин. Из семейной хроники - Лев Павлищев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Опять-таки, madame Campan, чистая madame Campan! Mais je ne suis pas buche de bois, et je saurai decharger ma celere par ecrit et par voie de fait sur cette legion de la plus lache canaille de l’univers, puissent tous les diables l’emporter! Et je le repete: je claquemurerai la bouche a ces inso-lents! (Но я не бревно, и сумею выместить мой гнев и письменно, и действием на этом легионе подлейшей канальи вселенной, чтобы ее все черти взяли! Повторяю: замажу глотку нахалам!)
При таком нервном возбуждении брата Ольга Сергеевна сочла нужным уступить.
– Ну, полно, – сказала она ему своим симпатичным, звучным голосом, – умерь твои африканские страсти (modere tes passions africaines). He забудь: тебе не девятнадцать, а целых тридцать лет. Успокойся, мой бедный Александр!
Она подошла к нему, поцеловала крепко в лоб и погладила его курчавую голову – обычная ласка моей покойной, незабвенной матери.
Дядя, в припадке волновавших его самых разнообразных душевных волнений, был как нельзя более тронут и этими немногими словами, и этой безыскусственной, так много сказавшей озлобленной душе его лаской, и… заплакал, осыпая руку сестры нежными поцелуями. Потом улыбнулся и сказал:
– Eh bien, n’en parlons plus. Que le diable emporte toute cette racaille! (Довольно, не будем говорить больше. Черт побери, всю эту ракалью!) Поговорим лучше о твоем здоровье.
Переменив разговор, дядя, между прочим, сказал моей матери:
– Хотел привести тебе еще одного доктора – специалиста по нервам, но слишком много поваров кушанье портят (trop de cuisiniers gatent la cuisine). Держись Молчанова; уважаю его за то, что лекарствами не пичкает!..
Рассказав затем кое-что о домашних обстоятельствах и о продаже своих сочинений, дядя, несколько успокоенный, простился, говоря, что очень был рад отвести у сестры душу и излить перед ней все, что накипело в этой злополучной душе.
Несколько времени спустя после описанной мною замечательной беседы дядя встретил Ольгу Сергеевну у своих родителей (отца моего там, на прежнем основании, не было) и говорил ей:
– Ты нашла, милая моя Ольга, неудобными мои выражения «ребята-подлецы» да «сволочь». Но эти выражения просеются сквозь цензурное решето, не сомневаюсь; в них, по-моему, ничего нет неприличного. Между тем подлость моих зоилов-завистников дошла уже до того, что они стали приписывать моей девственной музе, – как я узнал от Дельвига на днях, – именно всякие неприличия; нашлись между «подлецами-ребятами» – извини, это выражение тебе не нравится, а мне нравится – такие, которые себе позволили злоупотреблять моим именем и навязывать мне, что мне и в голову не приходило. Мнимые мои сочиненьица (mes elucubration postiches) ходят в рукописях по городу, а что всего хуже – с моей подписью. Мерзавцы! (Leg co-quins!) Хотят меня уронить перед людьми достойными всякого почтенья (estimables sous tous les rapports), да и рассовывают, где только могут, сочиненные не мною, а ими же пошлости. Конечно, ни Дельвиг, ни Плетнев гнусным клеветам на мою музу не поверят; они очень хорошо знают, что я ее не оскверню стихами, которые и каналье Баркову не по плечу. Я же не Барков, а подавно не маркиз де Сад[80]. (lis savent parfaite-ment bien, que je ne salirai pas cette muse par des vers, qui ne sont pas meme de la taille de cette canaille de Барков. Quand a moi, je ne suis pas un Барков, et a plus forte raison un marquis de Sade.) Ну как же после этого не приколотить «ребят-подлецов» палкой, ну как же не надавать им плюх?
Кстати замечу, что Пушкин считал не только произведения Баркова, но даже и фамилию сего скальда явлением совершенно неприличным, что и выразил в эпиграмме, которую написал по случаю просьбы однофамильца знаменитого порнографа. Этот однофамилец писал водевильные пьесы и просил Анну Петровну Керн ходатайствовать у Пушкина перевести его стихи по-русски. Вот эпиграмма:
Не смею вам стихи БарковаБлагопристойно перевесть,И даже имени таковаНе смею громко произнесть.
Сообщение моего дяди было сущей правдой: в Петербурге, во время его отлучки, стали ходить ни на чем не основанные слухи, будто бы он автор появившихся тогда многих совсем неудобных поэм, называемых теперь порнографическими. В описываемое мною время, именно в 1829 году, лира Баркова и его последователей пользовалась весьма радушным гостеприимством среди недорослей, прожигавших жизнь, и среди дряхлых шалунов. Стихи Баркова распевались преимущественно под пьяную руку на холостых вечеринках, причем любители воображали, что это произведения Пушкина, и восхваляли их.
Александру Сергеевичу, знавшему об этих вакханалиях, было до крайности неприятно.
– Mon nom est profane par toute cette drogue (мое имя оскверняется всей этой дрянью), – говаривал он и сестре и моему отцу, – вот до чего дошли козни моих приятелей!
Считаю долгом повторить: все занесенные в мою «Семейную хронику» факты и разговоры основаны на рассказах и письмах моего отца и матери – Николая Ивановича и Ольги Сергеевны Павлищевых, – на рассказах лиц, стоявших очень близко к моим обоим дядям – Александру и Льву Пушкиным, и, наконец, на имеющихся у меня письмах деда и бабки – Сергея Львовича и Надежды Осиповны. От себя я здесь ничего не прибавляю; долголетние же мои воспоминания, которые я вовсе не думал до настоящего времени предавать гласности, даже и в извлечениях, я вел для себя же, следовательно относился к фактам вполне беспристрастно, а не pro domo sua («за свой дом» (лат.).
Сделав эту оговорку, замечу, что Пушкин – опять-таки говорю со слов моих родителей – написал только две поэмы и всего не более десятка мелких стихотворений легкого содержания – капли в море его бесчисленных произведений. Долг беспристрастного хроникера налагает на меня обязанность, упомянув и о них, вывести многих из заблуждения.
Первую поэму, лишенную, по словам его же, Александра Сергеевича, здравого смысла – «Гавриилиаду», он сочинил, будучи еще очень молодым. Вспоминая об этой, как он выражался, «непростительной глупости», Пушкин всегда раскаивался, что не уничтожил ее, а дал переписать одному из своих товарищей, кому именно, не помню; этот же товарищ и пустил ее гулять по белому свету.
Вторую поэму, «Царь Никита», дядя считал тоже величайшей глупостью.
Наконец, к числу собственно его немногих мелких стихотворений в легком роде относится пародия на песню Беранже: «Ten souviens tu, disait un capitaine au veteran, qui mendiait son pain» (Ты помнишь ли, ах ваше благородье! Мусью француз (такой-то) капитан?). Эту шутку, написанную, впрочем, не столько в «порнографическом», сколько в «ругательном» вкусе, дядя набросал 19 октября 1828 года на лицейском празднике и остался очень ею доволен: часто произносил ее в кругу друзей, заливаясь громким смехом. Вот и вся его «порнография», от которой Пушкин и не отказывался.
Все же прочие подобные стихотворения, приписываемые, к сожалению, весьма многими Пушкину, – стихотворения, нашедшие себе место в заграничных изданиях якобы его сочинений, состряпаны другими, между прочим, и известная «Первая ночь». Напраслина по этому поводу, взведенная на дядю, нашла себе такую веру в тогдашнем, а также и в позднейшем обществе, что даже и некоторые литераторы, усматривая в распространенной рукописи пушкинский слог, излюбленный размер, игривую манеру, никак не уступали моим возражениям, что Александр Сергеевич тут ни при чем; между тем, мои возражения основаны на разговоре Пушкина с моим отцом во время их последней встречи весною 1836 года в Петербурге, куда этот последний приезжал, вытребованный из Варшавы умиравшей его тещей, Надеждой Осиповной.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});