Малевич - Букша Ксения Сергеевна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Малевич с первого взгляда распознал стремление учеников «использовать» кубизм; он призвал их к единству формы и содержания. Хотите знать кубизм — станьте кубистами! Кубизм — как и всё остальное — это не метод, а мировоззрение. И первое условие для него — принятие идеалистической философии. «Я — идеалист, и совершенно неверно материалисты раскритиковали лозунг „Искусство для искусства“», — бесстрашно заявлял Малевич.
Но недолго учились кубизму Васнецов и Курдов. В 1927 году Малевич отъехал в Польшу и Германию на выставки, очарование спало — они вернулись к Лебедеву, и в итоге Малевич возымел на детгизовских художников именно такой эффект, какой Лебедев им и предвещал: «изголодавшись по предмету», они так и набросились на него и стали прекрасными книжными графиками.
Лекции Малевича тоже были необычны. Лектор он был хороший, хотя говорил без блеска, не пытался завладеть чувствами аудитории. Речь тяжёлая, не гладкая, с повторами, топорная — но очень убедительная. Походка — твёрдая ритмическая поступь. Тембр голоса — уверенный, ритмичный баритон. Читая лекции, коренастый, плотный Малевич расхаживал по аудитории и каждое художественное направление (импрессионизм, кубизм…) иллюстрировал соответствующими жестами. Один из студентов вспоминает, как он предложил стенографировать лекцию: рассадил их группами по семь человек, четыре семёрки, в каждой из них каждый студент получил свой номер — и предложил записывать первому первое слово из фразы, второму второе и так далее по кругу, а листочки с записями отдать ему. «Только, пожалуйста, побыстрее рассаживайтесь, потому что главное в жизни — это время».
Малевич не пытался во время лекции что-то спрашивать у студентов, вовлекать их в диалог — вещал сам. И слушали. Ученики побаивались Малевича и смотрели на него снизу вверх, по некоторым воспоминаниям, «как на бога». Он был всегда строг и серьёзен, но без всякого высокомерия. Посещение института было свободное, без обязательного распорядка. Многим ученикам приходилось одновременно работать. Например, Борис Безобразов, впоследствии известный коллекционер, работал истопником на предприятии по изготовлению керамики. Но на лекции попасть стремились, просто так от них не отлынивали, а если пропускали — старались переписать всё, что пропущено.
Словом, в ГИНХУКе было интересно. Там устраивались многолюдные публичные диспуты — «битвы „марксистов“ с „формалистами“» (так полушутя называли «крайне левых» и «крайне правых»). Из Москвы приезжали писатель Виктор Шкловский, режиссёры Сергей Эйзенштейн и Лев Кулешов. Малевич, несмотря на своё шаткое положение, конфликты с Татлиным и постоянные комиссии, проверявшие институт, твёрдо верил в лучшее и не стеснялся просить руководство о новых ставках (например, фотографа — чтобы документировать выставки), и даже лелеял мысль о «захвате» ГИНХУКом Академии художеств. К сожалению, надежды его не сбылись. Жизнь повернулась иначе.
КИНО. ЗЕМНЫЕ ДЕЛА
Наступает 1925 год. У Сони скоротечный туберкулёз. В конце мая она умирает в Немчиновке, оставив сиротой пятилетнюю Уну. Людвига Александровна больна. Денег едва хватает на еду, ботинки у всех дырявые. «Ликвидация наступает полная», — пишет Малевич в эти дни.
Действительно, возможностей у него всё меньше. Правда, в 1924 году приходит письмо из Ганновера, из музея «Кестнер-Гезелльшафт» — приглашение за границу, сделать выставку. Но выпускать его пока не собираются. Всё неуловимо меняется в стране: нэп, реставрация, возрождение привычных старых форм существования. Художники вновь включаются в борьбу за покупателя, в «харчевое» дело, которое теперь, после победы революции, выглядит ещё смешнее, чем до неё.
Варвара Степанова, жена Родченко, рассказывала: «Ося говорит, что лефовцы [25] стали, как биржевики, разговаривать. Володя (Маяковский. — К. Б.) с Колей (Асеевым. — К. Б.): „Ну, почём берёшь?“ Коля: „По 1 р.“. — „Что ж ты, а я по 1 ½, по 2 р. к Первому мая — ты продешевил — товар нужен“».
Павел Мансуров, коллега Малевича по ГИНХУКу, вспоминал: «Москва, какою я её видал по части искусства, это был вертеп интриг. Туда двинулась вся Россия. Чтобы посмотреть и себя показать… Попробуй вырвать что-нибудь у Родченко, который рыскал, как волк, со своей Степановой. Обкрадывал положительно всех под близорукой в отношении практическом эгидой Маяковского. Особенно в ЛЕФ распустилась халтура Родченко и Лисицкого».
Пусть у Маяковского это была наполовину шутка; даже в шутку Малевич не мог ступить ни шагу по этому пути. Он всегда предупреждал учеников, что, если идти с ним, придётся отказаться от «пирожков и галош». В 1925 году Малевич уже без надежды, хотя и не без остатков симпатии, смотрит на идеологически-прикладную деятельность Маяковского и Лисицкого; критикует прикладную архитектуру и дизайн; не принимает Шкловского, для которого искусство — приём. У него другие приоритеты. Ещё в 1921 году Малевич написал из Витебска письмо голландским художникам, в котором поставил вопрос весьма просто, идеалистически, как творец: есть «харчевое» дело, к которому относится некоторым образом и земная религия, — и есть искусство, которое содержит в себе «самоидею» и не стремится к практической цели. Здесь он размежёвывается с конструктивистами решительно. Супрематизм враждебен законам предметной необходимости: он живёт в Космосе, где их нет. «И так многая молодёжь пошла в техникумы творить своё животное предметное царство, шить хорошую кожу, делать хорошие дома, кровати, матрацы, подразумевая в этом великое творческое дело производства. Ну что же, пускай идут, но кто-нибудь должен оставаться в другом пути, творить идею человека». Он доходит до того, что объявляет своих критиков, которые будут обвинять его в идеализме и мистике, — коровой, которая думает о человеке! Не зря Кнута Гамсуна читал, метафора вполне ницшеанская…
Несмотря на семейную трагедию, Малевич с виду не выглядит впавшим в уныние — наоборот, он повышенно активен, много трудится. В июне 1925 года рядом с ним в Немчиновке появляется Сергей Эйзенштейн. Кирилл Шутко и его жена, Нина Агаджанова сняли там дачу для одновременной работы над сценариями фильмов «Пятый год» (будущий «Броненосец „Потёмкин“») и «Беня Крик». Кирилл Шутко в это время возглавлял Госкино; когда на двадцатилетие революции 1905 года потребовалось снять фильм, он взял в качестве сценариста свою жену, режиссёром — Эйзенштейна, а Малевича привлёк к подготовке самого празднования. Вместе с Кириллом Шутко в Немчиновке появляется его друг Василий Воробьёв со своей женой Ангелиной и её сестрой — 25-летней Натальей Манченко. Малевич, только что потерявший жену, с удовольствием общается с активной, бойкой Ангелиной и её более сдержанной, замкнутой сестрой; сидит у Эйзенштейна в угловой беседке за самоваром или зубровкой, рассказывает о своей победе над Татлиным в институте, о монументальной потенции ослов, о том, как в молодости его побили, а он подкараулил и ответил, — Эйзенштейн позднее сделал из этого целый полуфантастический очерк. В эту пору Малевич, с подачи Шутко, интересуется кино: пишет статьи в журнал «А. Р. К.» («Ассоциация революционной кинематографии»), смотрит и обсуждает новые фильмы — очень ценит документальный фильм «Кино-Глаз» режиссёра Дзиги Вертова.
Что до самого Эйзенштейна, то его Малевич критиковал — всё за то же самое, за «утилитарность» его кино, за подчинение идее. Ему очень хотелось перетянуть Эйзенштейна в беспредметность. «Его кадры состоят на содержании у содержания; в переводе на живописный язык это значит передвижничество. Но он умеет пользоваться законом контрастов — что должно привести его к победе над содержанием», — считал Малевич. Эйзенштейн, в свою очередь, полагал, что супрематизм — это «нечто среднее между мистикой и мистификацией». Хотя друг к другу они относились критически и близкой дружбы не сложилось, отношения были всё-таки хорошими, приятельскими. Да и определённое влияние на Эйзенштейна Малевич, видимо, всё же оказал. В своей статье 1932 года режиссёр выдвинул идею квадратного киноэкрана как «космического», устойчивого.