Паровоз из Гонконга - Валерий Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Старовата я стала, Люся, сестричка: никому не нужна, в этом климате женщины быстро изнашиваются. Жора мой коноплей стал баловаться, девочек себе заводит, мне это как-то все равно… Дети? А что дети? Трое их у меня, а поговорить не с кем. Линдочка красавица, умница, дитя любви, у нее своя жизнь. Работает в частной компании, о России и слышать не хочет, мечтает выйти замуж за шведа. Руди, озорник, по-русски едва лопочет, а младший вообще не знает ни одного русского слова, живет под опекой бабушки. Вот такой, Люсенька, итог жизни. Возвращаться в Союз не с кем, да и не к кому. Хорошо бы, конечно, съездить, по Переяславке погулять, маминой могилке поклониться… Рудика бы пристроить учиться в Москве, он стесняется языка своего, а поговорить ему, кроме матери, с кем? К русским детишкам не подступиться, шарахаются от него, как от заразного. Я сама слышала, как мамаши учили: «К этому паршивцу — не подходить».
Андрею было ясно, куда она клонит: еще одна Иришка одичалая, только мужского полу, срочно нуждается в компании. Международная идиотка! Вольно было ей выходить за иностранца, какое-то извращение, честное слово.
А Тамара, как нарочно, вновь и вновь заводила речь о том, что в молодости ее Жора был неотразим.
— Глазки бархатные, носик точеный, а уж кожа смуглая — прелесть, а фигура, а ноги длинные, а как двигался — божественно, гибко!
Андрей видел «дядю Жору» лишь издали, на террасе «Эльдорадо»: тучный мужчина со щеками, как бы нарочно свешенными, с длинными смоляными волосами и с воловьими глазами в опухших веках, сидел в одиночестве за столиком и курил длинную сигару, по-хозяйски, словно на телок, прямо под хвост, поглядывая на проходивших девиц.
Предположения Андрея подтвердились: в один прекрасный день Тамара привела с собой Руди. Широколицый, смуглый, кучерявый, Руди ничем не отличался бы от местных мальчишек, если бы не странный эмалевый блеск светло-желтых глаз. Десятилетний ребятенок этот не привык церемониться: заглянул, как кот, во все углы тесного номера, высунулся, морща нос, во внутренний двор, постоял, посвистал, глядя поочередно на Андрея и на Настю, потом скорчил Насте зверскую морду, чем поверг ее в ужас и восхищение, — и обратился к Андрею с вопросом на каком-то тарабарском наречии: это был английский, но такой английский, на котором говорила разномастная городская ребятня. Андрей, разумеется, не понял ни слова.
— Ты по-русски, по-русски, — попросила Тамара. — Ведь ты же умеешь! Руди надул щеки и отрицательно замотал головой.
— Ну, ладно, — снисходительно сказал Андрей, — мы сперва по-английски, а уж потом, постепенно…
Поднатужившись, Андрей построил дежурный вопрос, — что-то о школе, внятно повторил его два раза. Руди сделал издевательски-глуповатое лицо, повернулся к матери и забормотал:
— Чо он вякнул? Что он там тявкнул?
Так, по крайней мере, можно было понять смысл его бормотания. Естественно, никаких дружеских отношений на этой основе завязать было нельзя, и Андрей раскрыл книгу и демонстративно завалился на кровать лицом к стене.
Мама Люда увела огорченную Тамару в предбанник. Руди потоптался в клетушке, полистал детские книжки, потом, должно быть, дернул за волосенки Настасью, потому что Настасья пискнула. Андрей обернулся, и Г глядя на него своими странно белесыми на смуглом лице глазами, очень чисто спросил по-русски:
— Уроки дейлайш? Андрей неохотно ответил.
— В каком классе кончил? Трудно у вас учиться? А потом как работать пойдешь? Как слесарь, да, нет? Я хочу как слесарь. В Стокхолм слесарь очень много заработок получает, а у вас? А у вас, как здесь?
Настя смотрела на Руди с восторгом и трепетом: заговорил!
— А чем ты недовольный? — не унимался Руди. — Ты недовольный, что мешаю тебе стараться? Так? Ты очень старательный школьник? У вас Москве каждый так?
Право, Тамара напрасно боялась, что Руди пропадет в Союзе с языком. Языка у него было даже больше, чем надо.
Мама Люда открыла дверь, и Тамара, заглянув из тамбура в клетушку, радостно сказала:
— Ну, вот, пожалуйста. Разговорились.
Увидев ее, Руди снова надул щеки и замотал головой. Видимо, напоказ он не хотел говорить по-русски: ведь для этого его Тамара сюда и привела.
17
Иван Петрович сдержал свое слово: он постарался на свою голову. Без ведома начальства пробился на прием к декану-голландцу — и бог знает какими доводами, но убедил его поделиться часами. Голландец уступи Ивану Петровичу историю математики («Только для вас, мистер Тьюринг чтобы вы не теряли формы») — курс второстепенный, факультативный, главное — не читанный Иваном Петровичем ни разу в жизни.
— Как нарочно придумано, — жаловался Иван Петрович. — И отказать нельзя: сам напросился. Прямо ума не приложу, с чего начать, как подступиться. Где книги взять? А где словари большие, специальные? Это ж почтя гуманитарная лексика!
Часов ему было выделено не так уж и много, всего шесть в неделю, однако подготовка к каждой лекции занимала не меньше, чем трое суток. По ночам он сидел между кроватями на полу, обложившись словарями и энциклопедиями, письменный стол ему заменяла низенькая тумбочка, и, развес локти над нею, сутулый и тощий, до пояса мокрый от пота, как шахтер дореволюционном забое, он писал текст каждой лекции до последнего словечка, двадцать пять страниц на два лекционных часа. В университете готовиться было, конечно, удобнее, но Филипп забирал преподавателей в четыре, и отец не укладывался.
— А может и правда, Ванюшка, зря ты это затеял? — шептала, глядя на него с кровати, мама Люда. — Сидел бы в своем кабинетике и ждал бы лучших времен…
— Не мешай, Мила, — отмахивался отец. — Я умею делать только то, что умею, и не надо меня учить…
Старания Ивана Петровича принесли неожиданные плоды. На факультете раз в неделю проводились опросы аудитории («Пережиток колониализма», то ли в шутку, то ли всерьез говорил отец), по стобалльной системе студенты оценивали содержательность лекции, форму подачи материала и знание языка. За содержательность отцу на первом же опросе выдали восемьдесят баллов, небывало высокая оценка, что отметил, выступая перед преподавательским корпусом, сам голландец-декан. «Это они от неожиданности, — как бы оправдываясь, говорил о своих студентах Иван Петрович, но на лице его при этом светилась тихая гордость. — Вместо цифири — вдруг на тебе, разговорный жанр». Форму изложения профессора Тьюринга студенты оценили в шестьдесят, а языковый уровень — в пятьдесят пять, что для первого месяца пребывания не так уж и плохо: только профессора-англичане получали по девяносто баллов, да и то не все, сам голландец держался на семидесяти и был этим доволен.
— А у Звягина сколько? — допытывалась Людмила. — А у Матвеева?
Иван Петрович чужими баллами не интересовался, и любопытная мама Люда никак не могла поверить этому: все ей казалось, что тут кроется служебная тайна.
— Во засекретились! Кого ни спросишь — молчит, как партизан. От кого скрываете? От собственного народа.
Действительно, свой языковый балл звягинцы предпочитали не то что держать в секрете, но — не выносить за пределы университетского кампуса. Один лишь Горошук как-то невзначай намекнул маме Люде, что прошлый год по весне ему давали девяносто пять, а в этом году, скорее всего, должно вообще «зашкалить», — но говорил он это с оглядкой, когда поблизости не было никого из старичков. Вроде бы лучше всех (на шестом-то выезде) обязан был владеть языком Ростислав Ильич, читавший лекции на юридическом факультете. Рассказывали, что на каком-то приеме Ростик даже вызвался переводить самому главе государства, и язва Горощук сочинил по этому поводу эпиграмму: «Так ворвался в историю Дицкий, уловив подходящий момент, но язык у него юридицкий, и не понял его президент».
Как бы то ни было, акции Ивана Петровича в университете поднялись. Декан был настолько любезен, что обещал поделиться часами и на будущий год.
— С готовыми конспектами — это ж райская жизнь! — радовался Иван Петрович. — Вот тогда и отдохнем, Милочка. Будем всем семейством по садикам гулять…
Однако Звягин несколько охладил его радость:
— Ты, любезный мой, не слишком полагайся на голландские комплименты, — выговаривал он Ивану Петровичу, словно нарочно выбрав время перед началом киносеансов в офисе, при большом скоплении людей. — Они в демократию играют, а игра эта — против нашей группы, учти. Приручают тебя для того лишь, чтобы опытных наших товарищей уесть. Вот в какую игру ты ввязался, а все почему? Потому, что действовал через мою голову. Кто тебе разрешил без моего ведома к голландцу ходить? Не по-товарищески ты поступаешь. А продлевать командировку тебе будут не в Голландии, прошу запомнить и понять.
В школе у Андрея все шло как положено. Каждое утро Андрей собирался туда, как отец в свой кампус, и снисходительно принимал ухаживания мамы Люды, которая так же заботливо его провожала. Ходить, правда, приходилось пешком, поскольку школьный автобус в связи с каникулами посольство отменило. Но зато в школе, при кондиционере, было приятно работать. До двух часов дня Андрей рисовал стенгазеты, «классные уголки», вычерчивал графики дежурств, таблицы давно прошедших чемпионатов и заполнял казенную школу свидетельствами бурной общественной жизни. Темы для карикатур ему подсказывала Элина Дмитриевна, она же печатала на машинке статьи. Коронной выдумкой своей Андрей считал спортивную стенгазету: заголовок ее («Бодрость») был выполнен из фигурок человечков в синих тренировочных костюмах с красными лампасами. Лампасы Элина Дмитриевна осуждала «Да ну, как генералы. Еще подумают что-нибудь…», и все посматривала на этот заголовок и хмурилась, а в один прекрасный день «Бодрость» и вовсе исчезла. Но если не считать этого пустякового разногласия, сотрудничали они с Андреем дружно и ладно, Элина очень хвалила его манеру работать с гуашью, а способность выводить буквы плакатным пером без предварительной разметки приводила ее в восхищение. Как-то, расчувствовавшись, она даже погладила его, склонившегося над ватманом по голове и сказала: «Какой ты все-таки… мастеровитый!» Андрей не стал оборачиваться, чтобы ее не сконфузить.