Особняк - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так вот, значит, Гринич-Вилледж, — говорю. Вход был прямо с улицы, но потом шел клочок земли, который можно было бы назвать двориком, хотя городские, должно быть, зовут их садиками, там даже стояло дерево, а на нем три такие штучки, которые, несомненно, весной или летом были листьями. Но внутри дома мне понравилось: народу, конечно, тьма, два официанта бегают с подносами, разносят шампанское в бокалах, им помогают и гости, и те, кто остается в этой квартире, пока Линда с мужем будут воевать в Испании, — молодая пара, их ровесники.
— А он тоже скульптор? — спрашиваю я Юриста.
— Нет, — говорит Юрист, — он в газете работает.
— Вот как, — говорю, — значит, они-то наверняка давно женаты.
Мне у них понравилось: везде сплошные окна. Вещей порядочно, но вещи, видно, нужные: вся стена в книгах, рояль и, как я догадывался, картины, потому что они висели на стенах, и я догадывался, что те вон штуки — скульптуры, но про другие я не понимал, что оно такое: куски дерева, железа, какие-то полоски жести, проволока. Но спросить я никак не мог, потому что кругом было столько всяких поэтов, и художников, и скульпторов, и музыкантов, и он должен был хозяйничать, а потом мы все — он, Линда, Юрист, Хоук и я — должны были ехать в порт, к пароходу; свою мечту в Гринич-Вилледже находили многие, но свадьба, видимо, там была целым событием. А один из гостей, как видно, был не поэт, и не художник, и не скульптор, и не музыкант, и даже не обыкновенный честный журналист, он, как видно, был галантерейщик, который отпросился на субботу из лавки. Потому что не успели мы войти в комнату, как он не только стал глазеть на эту штуку, но и щупать ее пальцами.
— От Аллановны, — говорит.
— Правильно, — говорю.
— Оклахома? — спрашивает. — Нефть?
— Как? — говорю.
— Ага! — говорит. — Значит, Техас. Скотоводство. В Техасе можно сделать миллионы либо на нефти, либо на скоте, верно?
— Нет, сэр, — говорю, — Миссисипи. Продаю швейные машины.
Вышло так, что Коль подошел ко мне не сразу, а подойдя, налил еще вина.
— Вы, кажется, выросли с матерью Линды, — говорит.
— Правильно, — говорю. — А эти штуки вы делали?
— Какие штуки? — говорит.
— Вон те, — говорю.
— А-а, — говорит. — Хотите посмотреть еще? Вам интересно?
— Пока не знаю, — говорю. — Но это ничего.
И тут мы стали проталкиваться сквозь толпу — уже приходилось проталкиваться, — вышли в прихожую, а оттуда по лесенке наверх. И там было лучше всего: мансарда, почти вся крыша стеклянная, и видно, что тут не просто люди живут, а человек приходит сюда один и работает.
Он стоял немного в стороне, чтоб не мешать, не торопить меня, пока я все не рассмотрел. Потом наконец говорит:
— Что, возмущаетесь? Сердитесь?
— Неужто мне надо возмущаться или сердиться только потому, что я этого никогда в жизни не видал?
— В ваши годы это бывает, — говорит. — Только дети любят все новое, для них новизна удовольствие. Взрослые нового не терпят, если только им заранее не внушат, что им захочется это новое купить.
— Может, я еще мало смотрел, — говорю.
— Смотрите еще, — говорит. Стоит, прислонясь к стене, руки скрестил на груди, как футболист, снизу, через лестницу, слышно, как шумят гости, которых он должен был принимать, а я все осматриваю, не торопясь: кое-что разбираю, кое-что почти разбираю, а может, и совсем разобрал бы, будь у меня времени побольше, а кое-что, сам вижу, мне так никогда и не разобрать, и вдруг я понимаю, что это совершенно несущественно не только для него, но и для меня. Потому что любой человек может видеть, и слышать, и нюхать, и щупать, и пробовать на вкус то, что ему положено видеть, слышать, нюхать, щупать и пробовать на вкус, и никому от этого ни тепло, ни холодно, и вообще неважно, есть ты на свете или тебя нет. А вот если ты умеешь видеть, и слышать, и нюхать, и щупать, и пробовать на вкус то, чего ты никогда не ожидал и даже вообразить себе до этой минуты не мог, так, может, для того Старый Хозяин и отметил тебя, для того ты и живешь среди живых.
Но уже наступила пора для их свидания наедине. Я говорю про свидание, которое задумали Юрист и Хоук, хотя Хоук все время повторял:
— Но что я ей скажу? И ее мужу, и ее друзьям?
А Юрист ему говорит:
— Зачем вам с кем-то объясняться? Я все уже устроил. Как только выпьем за ее здоровье, берите ее под руку и удирайте. Только не забудьте вернуться к пароходу ровно в половине двенадцатого. — Правда, Хоук все еще пытался что-то сказать, стоя с ней вдвоем у выхода, он — в своем дорогом темном костюме, со шляпой в руках, она — в вечернем платье, а сверху пальто. И не то чтоб они очень были похожи, нет. Для женщины она была слишком высокая, такая высокая, что даже незаметно было, как она сложена (я про то, что, глядя на нее, мужчина и не присвистнул бы), а он был вовсе не такой высокий, скорее коренастый. Но глаза у них были совершенно одинаковые. Во всяком случае, мне казалось, что каждый, кто их видит, понимает, что они родня. И он все пытался кому-то объяснить:
— Старый друг ее матери… Ее дед и мой дед, кажется, были дальние родственники, — но тут вмешался Юрист:
— Ладно, ладно, ступайте! И не забывайте о времени, — а Хоук говорит:
— Да, да, мы будем обедать в ресторане «Двадцать один», а потом поедем в Сторк-клуб [20], если захотите позвонить.
Они ушли, и гости тоже скоро разошлись, остались только трое, все — газетчики, как я узнал, иностранные корреспонденты, и Коль сам помог жене своего нового квартиранта сварить макароны, и мы их съели, выпили винца, на этот раз красного, и все говорили о войне, об Испании и Абиссинии и что это только начало: скоро во всей Европе потухнут огни, а может, и у нас тоже. Наконец пора было собираться на пароход. В спальне стояло еще шампанское, но Юрист не успел откупорить и первую бутылку, как вошли Хоук с Линдой.
— Так скоро? — сказал Юрист. — А мы вас ждали через час, не раньше.
— Она, вернее, мы решили не ходить в Сторк-клуб, — говорит Хоук. — Мы просто покатались по парку. А теперь… — говорит он и даже шляпы не снимает.
— Останьтесь, выпейте шампанского, — говорит Юрист. И Коль тоже что-то сказал. Но Линда уже протянула ему руку.
— Прощайте, мистер Маккэррон, — говорит. — Большое спасибо за этот вечер, за то, что приехали ко мне на свадьбу.
— А ты не можешь называть меня просто Хоук? — говорит он.
— Прощайте, Хоук, — говорит она.
— Тогда подождите нас в машине, — говорит Юрист. — Мы сейчас же выйдем.
— Нет, — говорит Хоук. — Я возьму другую машину, а эту оставлю вам. — И ушел. Она закрыла за ним двери, подошла к Юристу и что-то вынула из кармана.
— Вот, — говорит. Это была золотая зажигалка. — Знаю, что вы не станете ею пользоваться, вы говорили, что вам кажется, будто от зажигалок у трубки вкус бензина.
— Не так, — говорит Юрист, — я говорил, что всегда чувствую вкус бензина.
— Все равно, — говорит она, — возьмите. — Юрист взял. — Тут выгравированы ваши инициалы, видите?
— Г.Л.С. — говорит Юрист. — Это не мои инициалы, у меня только два: Г.С.
— Знаю. Но ювелир сказал, что в монограмме должно быть три инициала, вот я вам и одолжила один свой. — Она стояла перед ним, глядя ему в глаза, почти такая же высокая, как он. — Это был мой отец, — говорит.
— Нет, — говорит Юрист.
— Да, — говорит она.
— Уж не собираешься ли ты утверждать, что он тебе сам это сказал? — говорит Юрист.
— Вы же знаете, что нет. Вы заставили его поклясться, что он не скажет.
— Нет, — говорит Юрист.
— Ну поклянитесь!
— Ладно, — говорит Юрист, — клянусь!
— Я вас люблю, — говорит она. — И знаете за что?
— За что? — говорит Юрист.
— За то, что каждый раз, как вы мне лжете, я знаю, что вы никогда от своих слов не отречетесь.
Потом мы проделали второе сентиментальное путешествие. Нет. Сначала произошло вот что. Было это на следующий день.
— Теперь пойдем за вашим галстуком, — говорит Юрист.
— Нет, — говорю.
— Значит, вы хотите пойти один?
— Вот именно, — говорю. И вот я стою один в том же маленьком кабинете, и на ней то же самое платье, каких никто не носит, и она замечает, что я без галстука, даже прежде чем я успел положить галстук и сто пятьдесят долларов на столик рядом с тем, новым, до которого я и дотронуться побоялся. Он был красный, чуть темнее, чем бывают кленовые листья осенью, а на нем не один подсолнух и даже не букет, а по всему полю рассыпаны крошечные желтые подсолнечники, и в каждом — маленькое голубое сердечко совершенно того же цвета, что и мои рубашки, когда они чуть полиняют. Я даже дотронуться до него не посмел. — Простите меня, — говорю, — но понимаете, я просто не могу. Я же продаю швейные машины в штате Миссисипи. Не могу я, чтоб там, дома, все узнали, что я купил галстуки по семьдесят пять долларов за штуку. Но если мое дело — продавать швейные машины в Миссисипи, то ваше дело — продавать галстуки в Нью-Йорке, и вы не можете себе позволить, чтобы люди заказывали вам галстуки, надевали их, а потом за них не платили. Так что вот деньги, — говорю. И очень прошу вас, простите меня, будьте настолько добры!