По Восточному Саяну - Григорий Федосеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Находясь в центральной части Восточного Саяна, мы не раз слышали подземные толчки — это отголоски тектонических явлений. Бывают и довольно значительные землетрясения. Солнце, ветер и вода продолжают разрушать мягкие породы, придавая хребтам еще более заостренные очертания (Использован материал геолога Г.В. Пинус.)
Жаль, что в это время хребет Крыжина еще был покрыт плотным зимним снегом и мы не могли представить себе летний наряд вершин, седловины и небольших тундр. Из-под снега вылупились только россыпи, но они бесплодны, как будто недавно образовались, даже еще не успели почернеть и украситься лишайниками.
Вершину белка мы покинули только в шесть часов. Солнце скатывалось к горизонту. Быстро таял снег. По лощинам все громче и задорнее шумели мутные ручьи. Легкий, еле уловимый ветерок нет-нет да и налетал с востока, окатывая нас холодными струями.
С Окуневого белка впервые нам открылся Восточный Саян широченной панорамой, с его сложным рельефом, мрачными ущельями и первобытной кедровой тайгою, накинутой на долины и второстепенные вершины.
В семь часов мы покинули вершину. Спускались напрямик, по каменистым ребрам гольца, да по скользким надувам. На горы лег тихий вечерний час, и солнце, умиротворенное тем, что день прошел без помех, млело у горизонта. Дальние горы растворялись в тиши сиреневой дымки.
В тайге нас встретила ночная прохлада, благоухание только что появившейся травы и сырость набухших влагой мхов.
Как легко и как просторно дышится в лесу в весенние ночи. Хочется вечно жить, любить, творить, неисчерпаемыми кажутся твои силы, идешь и не знаешь усталости, а уснешь — долго не пробудишься. Такова весна в Саянах.
Под сомкнутым сводом толстых кедров темно. Луна запаздывала. Кое-где в просветах голубели кусочки звездного неба. Шли долго, придерживаясь склона. Но вот до слуха долетел давно желанный шум Кизира, и тотчас же из глубины леса послышалось пронзительное ржание лошади. Ей ответило протяжное эхо, и снова все смолкло. В темноте блеснул огонек. Лагерь был недалеко. Мы ускорили шаги.
На стоянке все спали, догорал костер. Было тихо, и только река, взбудораженная вешней водою, плескалась в крутых берегах. Под кедром, среди еще не убранной после ужина посуды, сидел Алексей. Склонившись над кухонным ящиком, он читал то самое письмо, которое принес ему Мошков. Черня прибежал раньше нас в лагерь и расположился напротив Алексея, поджав задние лапы. Повар читал и улыбался, потом поднял голову и долго смотрел на собаку. Черня шагнул вперед, и Алексей обнял его.
— Иди сюда, я все расскажу тебе.
Он развернул письмо, но вдруг увидел нас и сейчас же вскочил.
— С Пантелеймоном Алексеевичем плохо…
Из темноты показался Мошков. Он до того исхудал и измучился, что приходилось удивляться, как после стольких бессонных ночей человек еще мог двигаться.
Мошков не поздоровался, ни о чем не спросил и ни слова не сказал о болезни. Я молча разбинтовал его больную руку. Большой палец совсем почернел, вздулись вены, и опухоль на руке дошла до локтя. Тогда я окончательно решил, что у Пантелеймона Алексеевича гангрена и операция неизбежна.
Мошков был близким мне человеком, не один год мы делили с ним радости и невзгоды путешествия по тайге, и теперь я должен был отрезать ему часть руки, отрезать, не имея ни опыта в этом деле, ни знаний, и в обстановке, самой невероятной для операции. Отправить его обратно в жилые места было невозможно, да и поздно.
«А что, если все кончится смертью?» Такая мысль назойливо вертелась в голове. Погибнуть от нарыва было бы нелепо.
Мошков прошел тяжелый жизненный путь и не раз смотрел смерти в лицо. Еще юношей, в гражданскую войну, партизанил. С боями прошел до Владивостока и, вернувшись в родную деревню, руководил комсомольской организацией. Позже он находился на партийной работе. Жизнь выработала в Мошкове уравновешенный характер. Все мы его любили и уважали.
Осмотрев руку, я в упор взглянул на Мошкова, все еще не решаясь произнести последнее слово.
— Ну что? — спросил он тихо, и в голосе прозвучала мольба, будто целую вечность он ждал меня, надеясь, что я принесу облегчение.
— Придется резать палец! — решительно ответил я.
— Это ведь долго будет, отруби топором сразу, чтобы не мучиться. — И я увидел, как задрожал выдвинутый вперед подбородок больного, как помутнели влажные глаза.
Договорились отложить операцию до утра. Хотелось еще верить, что время окажется для него лучшим лекарством.
Когда я проснулся, утро только что осветило бледным светом долину. На горах лежал клочьями туман, по небу лениво ползли облака.
Мои спутники были уже на ногах. Мошков полулежал под кедром, а Павел Назарович качал его больную руку. Я твердо решил делать операцию и сразу же начал приготовления.
Пришлось еще раз осмотреть руку. Большой палец был весь черный, боль притупилась, и опухоль распространилась по всей руке.
— День-то давно наступил, чего тянешь… — сказал Мошков с упреком. — Жизнь не мила стала.
Совсем неожиданно выяснилось, что во вьюках нет железной коробки с нашими хирургическими инструментами. Они были отправлены с грузом, который Кудрявцев забросил вверх по Кизиру. Пришлось готовить охотничий нож. Шелковая леска для рыбы оказалась как нельзя кстати: она заменила материал, которым врачи зашивают раны. Вторым инструментом была обыкновенная швейная игла — это все, чем мы располагали.
Пока я готовил бинты, йод, а Самбуев и Алексей расплетали леску, Лебедев успел отточить на гладком оселке нож и все инструменты хорошо прокипятил и промыл в спирте. Мошкова усадили на мох, под тонким кедром. Он беспрекословно подчинялся всем распоряжениям и, видимо, не думал о том, что может быть после операции, сделанной неопытной рукой. Кто-то принес белое длинное полотенце. Павел Назарович обмотал им ниже локтя руку Мошкова и крепко привязал к дереву. Отказываться от операции было поздно.
Когда я взял кисть больного, все сомнения отлетели прочь. Теперь ни температура, от которой буквально пылала рука Мошкова, ни боль не смогли бы удержать меня. Я нащупал сустав большого пальца, и лезвие необычного хирургического инструмента врезалось в мышцы. К моему удивлению, кровь не брызнула из раны, она стекала медленно, густой массой, а Мошков даже не вскрикнул, не вздрогнул. Еще небольшое усилие — и фаланга отпала.
— Не больно? — спросил я Мошкова.
— Нет, — чуть слышно ответил он, холодный пот ручьем катил по его лицу, слепил глаза.
Я был поражен. Оказалось, что палец уже омертвел и потерял чувствительность. Нужно было резать дальше, до живого места, до боли. Я зажал в левой руке вторую фалангу с большим суставом, и нож отсек его от кисти. Кровь хлынула из раны. Мошков закричал, повис на привязанной руке и забился от невыносимой боли.
Я начал зашивать. Игла не лезла, узел не завязывался, а кровь лилась не переставая. Все же кое-как мне удалось стянуть рану, залить ее йодом и забинтовать.
Павел Назарович уговорил Мошкова выпить полкружки спирта. Через две-три минуты больной впал в забытье. Он еще некоторое время пытался о чем-то рассказывать, но язык плохо повиновался ему, и вместо слов из уст вылетали непонятные звуки. Так он и уснул под «операционным» кедром.
День был пасмурный. Потемневшие облака ползли низко над горами. В тайге было тихо. За дневником я не заметил, как пошел дождь.
Мы перенесли Мошкова в палатку, а сами разместились кто под кедром у Алексея, кто с Павлом Назаровичем, и каждый занялся своим делом.
Во второй половине дня по долине пронесся холодный ветер, туман покрыл отроги, хлопьями повалил мокрый снег. Казалось, весна покинула нас. Цветы теперь сиротливо выглядывали из-под снега, печально покачивая сморщенными от стужи лепестками.
Мошков бредил, ворочался, но не пробуждался.
Вечером от реки, разрывая тишину, прокатился выстрел. Мы выскочили на берег. Перерезая вкось Кизир, к нам приближались две лодки. Это Арсений Кудрявцев с товарищами возвращался с верховьев Кизира. Я схватил бинокль. Гребцов было шесть человек. «Все живые», — подумал я. Не хватало одной лодки, которая, как оказалось, уже на обратном пути разбилась в шиверах.
Сколько искренней радости принесла встреча! Прибывших забросали вопросами: докуда дошли, большие ли там горы, есть ли зверь? О чем только не расспрашивали! Алексей схватил в объятия своего огромного приятеля Тимофея Курсинова, повел «к себе» под кедр и стал шепотом читать ему таинственное письмо. Читал и плакал, а Тимофей, хлопая его по плечу загрубевшей рукой, чуть слышно басил:
— Чего зря роняешь слезу!..
— Эх, брат… — говорил Алексей после глубокого вздоха. — Хорошая Груня у меня, добрая да ласковая… А он-то грамотей какой!..
Скоро все в лагере угомонились.
Только у Павла Назаровича под кедром горел огонек, Кудрявцев рассказывал нам подробности своего путешествия.