Личность - Тадеуш Голуй
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю, сколько мы пробыли на пасеке. Я потеряла сознание. А когда пришла в себя, было уже тихо, пчелы вылетали из голубых ульев, стоял ясный день. Я начала тормошить тетку, но она не шевельнулась, тогда я вылезла из-под ее плеча и поплелась домой. В доме никого не было. На полу валялось разбитое выстрелом на мелкие осколки стекло, на раскиданной постели спал пестрый котенок. Я искала отца, но нигде не нашла, и все же верила, что он где-то здесь, поблизости. Я легла рядом с котенком и заснула. Я оказалась права: когда проснулась, отец стоял у кровати, на которой я лежала рядом с теткой. Он поцеловал нас обеих, тетка вскочила вдруг в одной рубашке с кровати и повисла у него на шее, целуя его и рыдая. У нее была перевязана нога, ее ранило в бедро.
Я помню эти события так хорошо, вероятно, потому, что тетка частенько вспоминала о них, описывая их особенно подробно и красочно, не думаю, что только потому, что она натерпелась тогда немало страху. (…)
Письмо Яна Доброго
Уважаемый товарищ!
Я не могу сказать, что Вы назойливы, просто мне трудно собраться с мыслями, да и болезнь не позволяет сосредоточиться и обдумать как следует то, что Вы хотите знать. Это сделать нелегко еще и потому, что мне уже не раз приходилось рассказывать о тех временах. При различных обстоятельствах, разным людям, с различной целью, временами приходилось что-то добавлять, о чем-то умалчивать, так что теперь мне самому трудно отличить, где правда, а где вымысел, человек настолько привыкает к вымышленному, что готов голову отдать на отсечение, что именно так и было в действительности. Я понимаю, что Вас интересуют многие вещи, Вы сами пишете «весь тот период». Ну что ж, начнем по порядку. Вы спрашиваете о собрании, состоявшемся 1 сентября, на которое приехал мой брат, в 1942 году. Мы отмечали годовщину нападения Германии на Польшу и в 1940 и в 1941 году, однако в первый раз чуть было все не сорвалось из-за того, что «Волк», Петр Манька, и «Настек» утверждали, что наша сентябрьская война была войной двух буржуазных государств, то есть «не нашей» войной, и мы все переругались. А в 1941 году над миром снова нависла война, и торжественное собрание напоминало панихиду. К счастью, Ванда Потурецкая спела песню Вацлава «Идет Великая Освободительница» как бы вопреки всему, ведь она тогда еще не шла, была далеко, а в Польше свирепствовал террор. Иначе было в 1942 году. Обстановку в мире Вы и сами знаете, а у нас в городе — голод, облавы, аресты. Набирали постепенно силу сторонники Лондонского эмигрантского правительства. Немцы одерживали победу за победой. Но у нас была партия, мы не были уже одинокими.
Сентябрьское собрание проходило у товарища Сянко, в деревне. Мы пробирались туда no-одному, кто как мог, некоторые даже пешком, а товарищ Петр Манька назначил каждому конкретное время, чтобы не явились все вместе. Я пришел последним, хотя мне было ближе, чем другим, поскольку я скрывался именно в этих местах. Каково же было мое удивление, когда я увидел там своего брата Войтека. Я не знал, что он у нас, правда, мать прислала мне с одним человеком записку, что состоится собрание и на нем будет «Петр», но мне эта кличка ничего не говорила. Войтек, не знаю почему, велел ей так написать. Что мы не встречались с ним до собрания, это правда, а пишу я об этом потому, что позднее меня подозревали в том, что я якобы вызвал его из Варшавы, чтобы он снял Потурецкого, что якобы я писал в ЦК по этому вопросу. Ничего подобного.
Мы собрались в саду за домом, сад переходил в перелесок, а дальше тянулся лес. Мы сидели за сколоченным из толстых тесовых досок, обильно уставленным столом, был самогон, настоящая водка, настоянная на меду, копчености, хлеб, масло и яйца вкрутую. Посредине сидел Сянко с женой, по другую сторону от него — Ванда, на ней было серое платье из материала, который идет на скаутскую форму, на коленях — дочка, рядом с Вандой — Вацлав, в свитере и брюках-гольф. Манька, Кромер и Земба сидели с одной стороны, Гжегорчик, «Настек» и я — с другой, Войтек не хотел садиться, расхаживал вокруг стола. Сначала разговор зашел о повседневных делах, ценах, облавах, известиях от близких, потом жена Сянко налила самогон в стаканы, Войтек поднял свой высоко вверх и сказал примерно следующее:
— Дорогие товарищи! Пошел четвертый, последний год войны, характер которой совершенно изменился с вступлением в нее Советского Союза. Много крови пролилось и еще много прольется. Немцы достигли Кавказа, вышли к Волге под Сталинградом. В Польше, как вы сами знаете, страшно сказать, но сказать нужно, ведется планомерная политика полного истребления поляков. Каждый день — это тысячи убитых и десятки тысяч погибших в боях. Одним словом, наращивание жертв. Что кончится раньше, сама война или польский народ? Поэтому наша партия, единственная в стране, говорит, что первоочередной обязанностью каждого поляка является вооруженная борьба с немецкими фашистами. Вы это поняли раньше, но не смогли развернуть ее в широком масштабе. А теперь в Центральном Комитете стало известно, что вместо того, чтобы отдавать все свои силы организации этой борьбы, вы погрязли в спорах, раскололись на отдельные группировки, то есть вступили на путь фракционной борьбы, которую мы сурово осуждаем. От имени ЦК предупреждаю, что каждая такая попытка будет рассматриваться как враждебная деятельность и будет караться со всей революционной строгостью.
Меня поразило его заявление, я не знал, о каких попытках образования фракций он говорит, но у меня мурашки побежали по коже, ибо я помнил, что означало такое обвинение во времена КПП. Я наблюдал за ним, на кого он посмотрит, чтобы хотя бы таким образом понять, кого он обвиняет, но брат, расхаживая вокруг стола, смотрел только на кончики своих ботинок. Мне стало неприятно при мысли, что кто-то из нас нажаловался в Центральный Комитет, и подумал, что из-за того, что он мой брат, меня могут подозревать в этом.
— Секретарем Комитета был и остается товарищ «Штерн», — подчеркнул Войтек, сделав упор на слове «остается».
Значит, жалоба в ЦК была направлена против Потурецкого, подумал я. Кто же ее написал? Кто-то из отсутствующих? Кжижаковский? Похоже, что он. Брат предоставил слово Потурецкому, объявив, что говорить будет секретарь Комитета. Вацек сделал чересчур обстоятельный отчет, что снова удивило меня, откуда он так хорошо все знает, несмотря на положение, в котором оказался после покушения на него в августе месяце. Потом Ванда прочитала вслух весь второй номер «Звезды». Хотя содержание было мне уже известно, я слушал с восхищением, потому что на слух все воспринимается по-другому. Потом жена Сянко принесла скрипку, и Ванда начала играть, а мы тихо пели разные песни, я даже научил всех петь «Мы — молодая гвардия рабочих и крестьян», а Войтек, который наконец сел, пел русские революционные песни, только он не помнил слов и напевал одну мелодию.
Вы хотели, чтобы я точнее описал то, что помню, но я не знаю, удалось ли это мне, потому что описать это очень трудно. Я не раз пытался нарисовать отдельные эпизоды, некоторые даже говорили, что это у меня хорошо получилось, но я-то знаю, что они говорят это только так, из вежливости, или это говорят художники, которые видят в моих картинах все, кроме того, что там есть на самом деле.
Я только что вернулся из отряда, куда отвозил мину Кромера и пробыл у них несколько дней, поэтому Войтек подробно расспрашивал меня обо всем. Мы знали, что 1 сентября «Хель» должен был совершить нападение на нефтеперегонный завод, поэтому выпили за успех операции. Это все, что я помню о том дне.
У меня к Вам просьба. Когда Вы будете писать свою книгу, не упоминайте о наших спорах и прочих неприятных вещах. Зачем и кому это нужно сегодня? Войтека нет в живых, а только он мог объяснить, что тогда происходило. Если Вы знаете что-нибудь о смерти Войтека, напишите мне. Может быть, Вам удастся напасть на след, потому что мне этого сделать не удалось, я писал даже Кжижаковскому, когда он еще был в почете у властей и мог узнать, но он мне даже не ответил. Я написал ему потому, что после того собрания именно он провожал Войтека в наш боевой отряд, а потом в Краков и был последним из нас ныне здравствующих, кто видел его живым.
Не сердитесь, что я послал Вам картину. Я это сделал потому, что мне очень хочется знать, что Вы напишете. Я все еще в больнице, но, может, все-таки дождусь.
Ян ДобрыйПишет мой отец
Сын!
Я прочел стихи Потурецкого, впервые в жизни я занялся чтением стихов, раньше я этого никогда не делал. Я прочитал также твою хронику и комментарии к ней.
Как я и предсказывал, ты теряешься в догадках, но мне кажется, что тебе больше не удастся раздобыть новых интересных материалов, и ты сумеешь в конце концов закончить свою работу. Стихи Потурецкого романтичны и вместе с тем сухи, только одно стихотворение мне понравилось, последнее, незаконченное. Хроника ведется скрупулезно, но многие факты включены «на всякий случай». Вопросы же, которые ты задаешь мне, наивны, особенно касающиеся повседневной жизни партии. Вопрос «как можно было жить» объясняется непониманием того, что жизнь понятие чрезвычайно емкое, человек в состоянии приспособиться к любым условиям. Впрочем, не будем философствовать, а то опять поссоримся. Поверь мне, что, несмотря ни на что, мне хотелось бы помочь тебе, чтобы ты не скакал, как блоха, по истории, чтобы не оказался, как я, в ее железных тисках. Мы сделали все, что смогли, этого «отменить» не удастся, оно живет независимо от нас. И если я чем-либо и горжусь, то именно тем периодом, которым ты теперь занимаешься. Мы положили начало великому перелому в нашем рабочем движении и в истории нашей страны. Сознание этого заменяет мне все добродетели. Если бы мне пришлось тогда умереть или погибнуть, я умирал бы гордым и счастливым. Извини за некоторую патетику, но это под влиянием стихов Потурецкого.