Мемуары Мосби - Сол Беллоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чем же они кормили знатных иностранцев?
И Ластгартен, устыженный, разобиженный — осунувшиеся лицо и воспаленные глаза были материализовавшимся свидетельством духовного опыта, который у Мосби доныне отнюдь не связывался с Ластгартеном, — сказал:
— Каких там знатных иностранцев — кандальников. Нас использовали на каторжных работах. Я попал впросак. Решил, что мы будем их гостями, как я тебе и говорил. Оказалось, мы едем в качестве иностранных добровольцев на стройку. Из нас сформировали бригаду. Для работы в горах. Побережья Далмации я и в глаза не видел. Даже ночи мы по большей части проводили под открытым небом. Спали на земле, ели всякую дрянь, жаренную на прогорклом масле.
— Почему же ты не убежал? — спросил Мосби.
— Как? Куда?
— Вернулся бы в Белград. В американское посольство хотя бы.
— Как я мог? Они же меня пригласили. Я приехал за их счет. Обратный билет хранился у них.
— А что, денег у тебя не было?
— Шутишь? Ни гроша. Македония. Неподалеку от Скопье. Клопы кусают, живот подводит, ночь напролет бегаешь в сортир. День-деньской надсаживаешься на дороге, к тому же глаза залеплены гноем.
— Что ж, у них и первой помощи не было?
— Первая, может, и была, только помощи от нее никакой.
Мосби счел за благо не говорить с ним о Труди. Она развелась с Ластгартеном.
Из сострадания, из чего же еще.
Мосби качает головой.
Отощавший Ластгартен с достоинством, дотоле ему не присущим, удаляется. Похоже, Ластгартена самого забавляли его сшибки, как с капитализмом, так и с социализмом.
Конец? Нет, еще, не конец. Был и эпилог: композиция у этой истории — лучше не придумать.
Ластгартен и Мосби встретились вновь. Пять лет спустя. Мосби входит в Нью-Йорке в лифт. Скоростной лифт поднимает его на сорок седьмой этаж, в банкетный зал фонда Рейнджли. В лифте, кроме него, еще один человек — и это Ластгартен. Рот растянут в ухмылке. Такой же, как прежде, снова в теле.
— Ластгартен!
— Уиллис Мосби!
— Как поживаешь, Ластгартен?
— Лучше не бывает. Преуспеваю. Женат. Дети.
— Живешь в Нью-Йорке?
— Ни за что не вернулся бы в Штаты. Это ж ужас что такое. Страна не для человека. Приехал ненадолго.
Лифт, где были лишь мы с Ластгартеном, ровно, плавно, мощно — ни свет ни разу не гас, ни кабину ни разу не тряхануло — возносил нас ввысь. Ластгартен ничуть не изменился. Сильные выражения, слабый голос, сапотекский нос, под ним — лягушачий оскал, добродушные складки-жабры.
— Куда направляешься?
— В «Форчун», — сказал Ластгартен. — Хочу продать им одну тему.
Он сел не в тот лифт. Этот в «Форчун» не поднимал. Я ему так и сказал. Возможно, и во мне не произошло особых перемен. Голос, уже много лет указывающий людям на их ошибки, произнес:
— Тебе придется спуститься. Твой лифт в другом отсеке.
На сорок седьмом этаже мы вышли вместе.
— Где ты обосновался?
— В Алжире, — сказал Ластгартен. — У нас там прачечная самообслуживания.
— У вас?
— У нас с Клонским. Помнишь Клонского?
Они вступили на путь закона. Стирали бурнусы. Ластгартен женился на сестре Клонского. Он показал мне ее фотографию. Вылитый Клонский, лицом — кошка и кошка, курчавые волосы нещадно прилизаны, глаза, как на картинах Пикассо: один выше, другой ниже, острые зубы. Такие зубы должны бы видеться в кошмарах дремлющим в утесах рыбам, мучь их кошмары. Детки тоже более юные копии Клонского. Ластгартен носил их карточки в сафьяновом бумажнике. Его лицо сияло от счастья, и Мосби понял, что гордость успехом была для Ластгартена наркотиком, суррогатом блаженства.
— Мне пришло в голову, — сказал Ластгартен, — что «Форчун» может заинтересовать статейка о том, как мы добились успеха в Северной Африке.
После чего мы снова протянули друг другу руки. Я — руку, пожимавшую руку Франко, он — руку выпустившую во сне руль «кадиллака». Двери залитой светом клетки открылись. Он вошел в лифт. Двери закрылись.
Потом, как и следовало ожидать, алжирцы выставили французов, вышвырнули евреев. И еврейскому папашке Ластгартену пришлось выметаться. В отцовство он вкладывал всю страсть души. Он обожал своих детей. Платон такого рода чадолюбие считал низшей формой творчества.
Так-то оно так, думал Мосби под воздействием мескаля, и тем не менее мое рождение можно считать результатом взаимодействия друг с другом членов комитета в составе двух человек.
Обособясь от всего, он, хоть и отдавал отчет себе в том, что машина пришла, лоснящийся экипаж готов отвезти его в Митлу, не преминул, созерцая полуденные горы, записать вот что:
Покуда он не вырос,
Его нянчили,
Песенки пели, дули на кашу, тетешкали,
Раздевали,
Уносили, сонного, в спальню,
Ему вспоминается на берегу пруда
Солидный пупок отца,
Его соски выглядывают из мохнатой поросли,
точно глаза собаки,
Материнские ляжки оплели, точно лианы,
синие вены.
А когда они ушли на покой — вечный покой,
Он стал самостоятельным
И кое-чего — хоть и не слишком многого — добился,
И тем не менее он сидит себе в Мексике,
Покуривает и глядит на темные горы,
Чьи тучные ущелья
Скатываются
По черепам череды поколений.
В машине с ним ехали две валлийки. Одна совсем дряхлая, сухопарая. Этакий Веллингтон[94] путешествующих дам. Было в ней что-то и от С. Обри Смита[95], актера, неизменно командовавшего полками гуркхских стрелков в фильмах об Индии. Крупный нос, волевой подбородок, сложенная гармошкой губа, внушительные усы. Вторая была помоложе. У нее намечался второй подбородок, но щеки круглились, а в темных глазах искрилась насмешка. Обе — дамы что надо. Достойные — точнее не скажешь. Типичные англичанки. Как многие американцы, Мосби был не прочь походить на англичан. Да, валлийские дамы пришлись ему по душе. А вот гид не понравился. Много о себе понимает. С пухлыми кирпичного цвета щеками. И машину он гнал слишком быстро.
Первую остановку они сделали в Туле[96]. Вышли обследовать пресловутое Тульское древо в церковном дворе. Этот памятник растительной силе — зеленый кипарис с причудливо изогнутым стволом двух с гаком тысяч лет, чьи корни уходили в дно исчезнувшего озера, был старше святынь этого маленького бугорка — сплошь белизна и сумрак, — этой прелестной сельской церквушки. В пыли уютно прикорнул пес. Кощунственно. Но непредумышленно. Дама постарше, повязав голову косынкой, бестрепетно, но не дерзостно вошла в церковь, ее затрудненное коленопреклонение было исполнено подлинным чувством. Надо полагать, христианка. Мосби проницал взглядом Тульское древо. Да это же целый мир! В нем могла бы расположиться не одна община. Вообще-то, если он не забыл Джеральда Хёрда[97], предполагалось, что, существовало некое изначальное древо, где жили наши пращуры, — эти людские орды селились на таких вот приманчивых, пестрых, поместительных, прекрасных без изъяна растительных организмах. Факты, похоже, ни в коей мере не подтвердили золотой миф о всеобщем рае. Первый человек, по всей вероятности, носился по земле до жути буйный и убивал все и вся на своем пути. И тем не менее эта мечта о благости, тяга к ладной жизни на древе — уже немалое достижение для потомков стольких поколений убийц. Древо, подумал Мосби, для меня может быть святыней, церковь — нет.
Ему не хотелось уезжать. Он мог бы поселиться на этом древе. Поближе к кроне, конечно. Ниже на тебя будут падать нечистоты. Однако валлийские дамы уже сидели в машине, и настырный гид давил на клаксон. Ждать по такой жаре тяжело.
Дорога на Митлу пустовала. Над землей струилось марево — пейзаж красиво волнился. Водитель знал геологию, археологию. Безжалостно закидывал информацией. Уровень грунтовых вод, карстовые пустоты, триасовый период. Довольно, помилосердствуй! Хватит донимать меня подробностями. Мне и те, что я знаю, вряд ли пригодятся! Но вот и Митла. Правая развилка вела в Теуантепек. Левая — в Город Душ. Старая миссис Парсонс (Элси Клуз Парсонс — у Мосби был безотказный способ извлекать факты из памяти) практиковалась здесь в этнографии, изучала на этих прокаленных солнцем улицах — саманные домишки и гниющие фрукты — обычаи индейцев. В тени стоял густой — не продохнешь — запах мочи. Долговязая свинья рвалась с привязи. Свиноматка. Она стояла к нему задом, и приметливый Мосби различил розовую женскую дырку. Земной навоз, заслуженная пища зверям и людям.
При всем при том здесь сохранились потрясающие храмы, можно сказать, в полной целости. Этот город испанские священники не разрушили. Прочие, все без исключения, они сровняли с землей, построили на их же месте церкви, из их же камня.
Рынок для туристов. Грубые бумажные платья. Индейские вышивки, развешанные под мучнистыми брезентовыми навесами, пыль, оседающая на местной керамике, черных саксофонах, черных подносах муравленой глины.