Фельдмаршал Кутозов. Мифы и факты - Николай Троицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обсуждался на совете один вопрос: сдать Москву Наполеону или не отдавать, хотя бы пришлось всем лечь костьми под ее стенами. Прения были жаркие. Сугубую остроту придал им Беннигсен, открыв совещание (по старшинству лет, чина и должности начальника Главного штаба) демагогическим приемом: «Я спросил, может ли общество поверить, что мы выиграли, как это обнародовано, сражение Бородинское, если оно не будет иметь других последствий, кроме потери Москвы, и не будем ли мы вынуждены сознаться, что мы его проиграли?..»[443] Кутузов недовольно прервал Беннигсена, указав на «неправильность подобной постановки вопроса». Он «описал все неудобства позиции» для битвы за Москву и предложил обсудить вопрос в такой формулировке: «Прилично ли ожидать нападения на неудобной позиции или оставить Москву неприятелю?»
Первым выступил в прениях Барклай-де-Толли. Он подверг основательной критике позицию под Москвой (кстати, избранную Беннигсеном) и предложил отступать. «Сохранив Москву, — говорил он, — Россия не сохраняется от войны, жестокой, разорительной. Но сберегши армию, еще не уничтожаются надежды Отечества, и война <…> может продолжаться с удобством: успеют присоединиться в разных местах за Москвой приготовляемые войска». Ермолов потом вспоминал: «Все сказанное Барклаем на военном совете в Филях заслуживает того, чтобы быть отпечатано золотыми буквами». Хотя почти все генералы перед советом были настроены сражаться за Москву, Барклай логикой своих рассуждений склонил часть из них (Остермана, Раевского, Толя) на свою сторону: «употребил все средства, чтобы склонить совет» к решению — оставить Москву. Шестеро из 11 участников совета (Беннигсен, Дохтуров, Платов, Коновницын, Уваров и Ермолов) высказались за сражение.
Поскольку один из шестерых (Беннигсен) был бароном, о совете в Филях у нас стали писать так: «Особенно воинственно были настроены служившие в русской армии немецкие бароны <…>. Они не считались с национальными интересами России, не жалели крови русских солдат»[444]. Был в Филях и еще один «немецкий барон» (Толь), однако он высказался за отступление.
О позиции Кайсарова источники не говорят, но он мог выступить только в смысле, желательном для Кутузова и противном для Беннигсена, т. е. в данном случае за отступление.
Итак, взяв на себя ответственность первого и смело мотивированного предложения оставить Москву, Барклай-де-Толли не просто облегчил Кутузову тяжесть решения, которое тот должен был принять, но и во многом предопределил именно такое решение. Наблюдательный Ермолов заметил, что Кутузов при этом «не мог скрыть удовольствия». Выслушав всех, фельдмаршал так заключил прения (между прочим, по-французски)[445]: «Знаю, что ответственность падет на меня, но жертвую собою для блага Отечества. Повелеваю отступить!» Он подчеркнул (повторив доводы Барклая-де-Толли), что «с потерянием Москвы не потеряна еще Россия», необходимо «сберечь армию, сблизиться к тем войскам, которые идут к ней на подкрепление»[446].
Здесь, вслед за мифом о назначении Кутузова главнокомандующим якобы в критический, наиболее опасный для России момент войны, самое время развеять и миф, изначально, рожденный поэтическим гением А.С. Пушкина, но подхваченный и утрированный советскими историками, — миф о том, что «один Кутузов мог решиться отдать Москву неприятелю». От сталинских времен и доселе совет в Филях изображается в нашей литературе, как правило (не без исключений, конечно), с заветным желанием преувеличить роль Кутузова: дескать, выслушав разнобой в речах своих генералов (Барклай-де-Толли при этом зачастую даже не упоминается), Кутузов произнес «свою знаменитую», «полную глубокого смысла и в то же время трагизма речь» о том, что ради спасения России надо пожертвовать Москвой. «Решение Кутузова оставить Москву без сражения — свидетельство большого мужества и силы воли полководца. На такой шаг мог решиться только человек, обладавший качествами крупного государственного деятеля, твердо веривший в правильность своего стратегического замысла», — так писал о Кутузове П.А. Жилин, не допуская, что таким человеком был и Барклай. «На такое тяжелое решение мог пойти только Кутузов», — вторят Жилину уже в наши дни Ю.Н. Гуляев и В.Т. Соглаев.
А ведь документы свидетельствуют, что Барклай-де-Толли и до совета в Филях изложил Кутузову «причины, по коим полагал он отступление необходимым», и на самом совете ответственно аргументировал их, после чего фельдмаршалу оставалось только присоединиться к аргументам Барклая, и вся «знаменитая», «полная смысла, трагизма…» и т. д. речь Кутузова была лишь повторением того, что высказал и в чем убеждал генералов (часть из них и убедил) Барклай.
Между тем генералы, настроенные сражаться за Москву, пришли в ужас от принятого решения («От сего у нас волосы стали дыбом», — вспоминал Коновницын) и расходились после совета с тяжелым чувством, как с похорон. Переживали, конечно, все участники совета, но, пожалуй, больше всех — сам Кутузов. Он не хуже любого из своих генералов понимал, что значит Москва для России. Давно ли он прямо говорил (и писал) Ростопчину и самому царю, что считает своим долгом «спасение Москвы», что «с потерею Москвы соединена потеря России»! Теперь же, оставленный без подкреплений, он, как и Барклай-де-Толли, видел, что спасти Россию можно, только пожертвовав Москвой, и глубоко переживал тяжесть такой жертвы: «Несколько раз за эту ночь слышали, что он плачет».
2 сентября русская армия оставила Москву. То был самый горестный для россиян день 1812 года. Ведь они считали тогда своей «подлинной столицей» именно Москву. Сам царь в июле 1812 г. провозгласил, что «она всегда была главою прочих городов российских». Более того, по отзывам современников, «в глазах каждого русского Москва была священным городом, который он любовно называл матушкой»[447]. Поэтому русская армия восприняла решение оставить Москву болезненно. «Какой ужас!.. Какой позор!.. Какой стыд для русских!» — сокрушался генерал Д.С. Дохтуров. «Вечным стыдом» назвал сдачу Москвы поэт-ополченец П.А. Вяземский[448]. По свидетельству капитана П.С. Пущина (будущего генерала, декабриста), весть об оставлении Москвы вызвала в армии «всеобщее негодование и ропот»[449]. Начальник канцелярии Кутузова С.И. Маевский вспоминал: «Многие срывали с себя мундиры и не хотели служить после поносного уступления Москвы. Мой генерал Бороздин (командующий 8-м корпусом. — Н.Т.) решительно почел приказ сей изменническим». Солдаты плакали, ворчали: «Лучше уж бы всем лечь мертвыми, чем отдавать Москву!» — и досадовали на Кутузова: «Куда он нас завел?»[450] «Войска в упадке духа», — меланхолически констатировал в те дни доблестный Н.Н. Раевский.
В столь драматичный момент «грозы двенадцатого года» Кутузов выглядел деморализованным и, главное, вел себя как выглядел. Князь А.В. Голицын, служивший у него тогда ординарцем и бывший при нем безотлучно, рассказывал, как фельдмаршал попросил утром 2 сентября проводить его из Москвы «так, чтоб, сколько можно, ни с кем не встретились», и уезжал одиноко, без свиты, не вмешиваясь в руководство армией. Такая инертность фельдмаршала объяснялась не только потрясением, которое он пережил, будучи вынужденным оставить Москву, но и тревогой перед тем, как отреагирует на это Император. Наконец, и ропот войск (они «в первый раз, видя его, не кричали „Ура!“») — ропот, тоже для него небывалый, должно быть, удручал светлейшего. Даже спустя два дня, утром 4 сентября, капитан Д.Н. Болговский, посланный к Кутузову от Милорадовича, застал фельдмаршала «у перевоза через Москву-реку по Рязанской дороге» в придорожной избе: «Он сидел одинокий, с поникшею головою, и казался удрученным».
Зато Барклай-де-Толли, не обремененный тревогами главнокомандующего и царедворца и привыкший к ропоту войск, сохранял в день оставления Москвы обычное для него присутствие духа. Именно он распоряжался эвакуацией: разослал во все части города своих адъютантов для наблюдения за порядком и сам «пробыл 18 часов не сходя с лошади», чтобы лично инспектировать вывод войск из города и пресечь возможные беспорядки[451]. «Через Москву шли мы, — вспоминал С.И. Маевский, — под конвоем кавалерии, которая, сгустивши цепь свою, сторожила целость наших рядов и первого, вышедшего из них, должна была изрубить в куски, несмотря на чин и лицо».
Вместе с армией уходили и жители города. Ростопчин еще 30 августа сообщал в Петербург: «Женщины, купцы и ученая тварь едут из Москвы». Теперь же несметные толпы беженцев запрудили «всю дорогу от Москвы до Владимира». Как и солдаты, горожане оставляли Москву с плачем — «просто стон стоял в народе». Уходили почти все: из 275 547 жителей осталось в городе чуть больше 6 тыс.[452].