«…Мир на почетных условиях»: Переписка В.Ф. Маркова (1920-2013) с М.В. Вишняком (1954-1959) - Марков Владимир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В общем, я за Цветаеву, а не за Чернышевского, ибо она для меня более бесспорное творческое достижение.
Не примите всего этого за личную неприязнь (которую скорее я готов видеть в Ваших замечаниях, хотя могу и ошибаться). Я Вас плохо знаю (тогда в Монтерее мы могли поговорить по душам и узнать друг друга, но этого не произошло), но как человек, судя по Вашей книге, Вы мне нравитесь, хотя в ином плане Вы совсем не «герой моего романа», и я иногда задаюсь вопросом: как Вы, чудесный человек, жили рядом и виделись с людьми, которыми я восхищаюсь, и ничем не облегчили их изгойства в этом мире (я не говорю о материальной помощи), не проявили понимания, которое им так нужно? Или такова их «планида»? Вы хорошо описываете, не крутите, не скрываете (хотя пишете иногда ужасно), и потому картина для постороннего наблюдателя ясна до слез.
Ну, нагородил Вам турусов и колес. Простите, что отвлекаю Вас от важных политических дел.
Уважающий Вас В. Марков
P. S. Сама Ваша книга — незаменимый документ. Это я уже говорю как «scholar».
9. М.В. Вишняк — В.Ф. Маркову
17.1.59
Многоуважаемый Владимир Федорович!
Несколько удивился Вашему письму. Тем не менее благодарю за него: оно интересно, кое-что пытается объяснить и в этом смысле поучительно, — хотя, как Вы увидите, для меня и неубедительно.
Меня удивило не то, что «спец» (или «школяр») только через два года откликнулся на книгу, представляющую, по его словам, «незаменимый документ». Меня удивило Ваше недовольство, чтобы не сказать — претензии: по существу (об этом ниже) и по поводу того, что, опубликовав письмо в редакцию против В. Маркова в двух эмигрантских газетах, я в двух словах вернулся к тому же в книге (вышедшей примерно тогда же, когда появились письма).
Но воспоминания о «Совр<еменных> записках» воспроизводят многое, о чем я писал и публиковал раньше: кое-что приводится полностью, другое — в сжатой форме. Ведь то «Воспоминания». И я спрашиваю себя, — а если хотите, то и Вас: в чем же криминал?.. Сирин на десятки лет затаил раздражение против (а не «на», как пишет Берберова в «Мостах»[23]) редакции «Совр<еменных> записок» за то, что она не напечатала (не имевшего никакого отношения к его художественно-литературному изображению) порока Чернышевского (теперь, после «Лолиты», объяснение этому можно было бы искать не в политической только его антипатии к Чернышевскому!). В книге я назвал Адамовича и Слонима, присяжных литературных критиков, осудивших, вместе с редакцией «Совр<еменных> записок», Сирина[24]. Наряду с этим упомянул и Вас, пришедшего по особым причинам своей биографии в восторг от того, что Набоков дал «общественной» (в иронических кавычках Ваших, — хотя при чем тут ирония?!) России заслуженную «хорошую пощечину». Теперь Вы поясняете, что сделали это потому, что Чернышевского Вам большевики «запихивали в глотку в юные годы». Это — объяснение не совсем логичное (за преступления большевиков взыскивать со всей «русской общественности», даже с очутившейся в эмиграции), — и вряд ли может быть оправдано «литературным невежеством», как Вы выражаетесь. Нет, оно тут ни при чем. И «шельмовал» я Вас вовсе не за это. Вы, неизвестно почему, рискуете утверждать, что Чернышевский для меня «икона». Откуда Вы сие взяли? Это совершенно неверно. Но если бы писали не в состоянии аффекта о Чернышевском, Вы могли бы узнать, хотя бы из моей статьи в «Нов<ом> журнале» № 27 об «Идейных корнях большевизма», как к Чернышевскому относились знавшие его современники, и не только такие, как Некрасов или Короленко, но и Страхов, Лесков, Достоевский и, особенно, Розанов!.. Это не может не убедить Вас в том, что Ч<ернышевский> вовсе не был тем «чудовищем», каким Вы себе его представляете. Прибавлю еще, что на Чернышевского сейчас всех собак вешают не только люди Вашего «духа», но и марксисты-антибольшевики, желающие реабилитировать Маркса и сделать ответственным за большевизм народничество. Прочтите письма Чернышевского с каторги, и Вы, может быть, почувствуете, что он был мучеником, а не мучителем.
Я никогда не чувствовал к Вам «личной неприязни», — скорее наоборот, — и всегда ценил Ваши литературные дарования и разносторонность. Именно поэтому я и огорчался, что Вы «ни в грош не ставите» (это, конечно, преувеличение) «этику» и подчиняете ее, или «добро», — эстетике, или «красоте» (в «добре» мораль переплетается с правом и политикой). Мое огорчение «кульминировало» в возмущении, которое вызвала Ваша атака против Чернышевского с одновременной атакой против сейчас уже покойной Е.Д. Кусковой. Такое же возмущение выражали вслух и противники Чернышевского, собравшиеся на расширенном заседании сотрудников «Опытов» с приглашенными лицами. Помню, Мих<аил> Мих<айлович> Карпович говорил первым и произнес проникновенную по чувству и убедительности речь о том, кем была и кто такая Кускова. Не сомневаюсь, что примерно так же говорил бы Глеб Петрович Струве, будь он на собрании[25].
В «эстетском бесстыдстве» прилагательное было реминисценцией нашего былого спора об этике и эстетике; оно же, как мне казалось, несколько смягчало самое резкое мое осуждение Ваших выпадов (необоснованных) против живых (Кускова) и мертвых (Чернышевский). Должен ли был я или должен ли сейчас извиняться за свои слова?.. Никакого отношения к Уайльду или «уайльдизму» мои слова, конечно, не могли иметь.
Теперь о другом, затронутом в Вашем письме.
К Цветаевой относились отрицательно или по меньшей мере критически не одни только люди, сделавшие из Чернышевского свою «икону», по Вашей совершенно произвольной характеристике. А Гиппиус[26], — или она не была из Вашего «цеха» поэтов, мазанных особенным мирром? В отдельные периоды и Ходасевич писал о ней очень жестоко[27]. Сам Степун говорил о «невнятице» Цветаевой[28]. О себе скажу, что многого в поэзии Цветаевой просто не ощущал и не понимал, — например, в прославленном ее «Крысолове»[29]. И я имею право на это, если и Степун не понимает многих стихов Пастернака. С другой стороны, если Цветаевой Достоевский «в жизни как-то не понадобился»[30], — мне она в несравненно меньшей степени «понадобилась». Я ее знал как истеричную, сумасбродную, в ряде отношений непереносную женщину, — и я имел все основания сторониться ее.
Вы выделяете поэтов в особую категорию или касту «посвященных» или избранных. Я слишком многих поэтов знал и знал, увы, как низко каждый из них — или почти каждый — расценивал другого поэта, чтобы не видеть в Вашей восторженности функции Вашего возраста со всем присущим ему призрачным романтизмом. Нет, поэты вовсе не таковы, какими они кажутся Вам или себе, Бальмонту и другим: поэт «плюет», по слову Пушкина, не только когда «толпа его бранит» (или редактор с читателем)[31], но и его же собрат — другой поэт…
Вы повторяете апокриф Яновского, Варшавского и других, будто в «Совр<еменных> зап<исках»> была цензура[32]. На мой взгляд, Вы совершенно определенно смешиваете два разных понятия: цензуру и — редакцию. То, что Вы или Ульянов считаете нетерпимостью и цензурой, было отбором, и отбора не может не быть во всяком печатном органе, где материала больше, чем он вмещает. Сирина мы всегда предпочитали Яновскому и Цветаеву, несмотря на ее явную «невнятицу», Бальмонту. Может быть, выбор производился неправильно или вкуса, по Вашему, было мало, — но к цензуре это не имело решительно никакого отношения. Если в этом Вас не убедила моя книга, письмо, конечно, не может убедить. Прикиньте только, как действуют другие редакции, в том числе и лица, осуждавшие редакцию «Совр<еменных> записок», — и Вы, может быть, согласитесь, что такой «либеральной» редакции, какой была редакция, состоявшая из 5 социалистов-революционеров, — другой не было. Даже недруги наши — справа (П. Струве[33]) и слева (Чернов[34]) — это отмечали, ставя нам это в плюс или в минус.