Деревенский гипнотизм - Александр Амфитеатров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А затем произошло вот что.
Старший Галактионов сын Виктор ставил на Оке вершу; возвратясь к ужину, он рассказал, что рыбаки из Введенского, ближней деревни, крепко побили Артемку Крысина.
— Вишь ты, подглядели они, как он правил на Оке свою ворожбу. Разделся в лозняке, будто купаться, взял краюху хлеба и трет себя краюхою по голому телу, а сам причитает. Введенцам это не показалось. Зазвали они Артемку в кабак, — стаканчик, другой, стали выспрашивать: видели мы, Артемий Филипыч, твои чудеса; скажи, сделай милость, зачем ты уродуешь такое над собой? А он, с пьяных глаз, и хвастни: я, говорит, стану тот хлеб в квасу мочить, а квасом девок поить, и которая выпьет, та будет любить меня пуще отца-матери. Тут введенцы и приложили к нему руки: диво, как он, прыткий нехристь, цел ушел.
Пока Виктор говорил, вся сидевшая за ужином семья уставилась на Левантину, пораженная одною и тою же жуткою мыслью. Все сразу поверили, что Левантина испорчена, и она сама поверила. Она сидела белая, как плат, с бессмысленными глазами. Потом бросила ложку, схватилась за грудь, порывисто встала из-за стола, опять села и опять встала.
— Я… квас-то… пила, — прохрипела она, и с нею сделались корчи. Целую ночь она билась в истерическом припадке, не унимаясь ни от воды с уголька и громовой стрелки, ни от раствора четверговой соли, ни даже от свяченой вербы, которою, в усердии, сильно исхлестали плечи, спину и живот больной.
II
Поутру мы, оповещенные молвою, зашли к Галактиону взглянуть на порченую. Старик встретил нас очень встревоженный; рябоватое лицо его было красно, потно и пестро от постоянного утирания рукавом. Левантина, успокоившаяся лишь засветло, проснулась незадолго до нашего прихода и сидела еще в сонной одури. Остальная семья, кроме старухи-матери, была в поле.
— Что с тобою, Валентина?
Она подняла глаза.
— Ничего-с…
— Как ничего? А припадок? Да ты погоди, не хнычь!.. Болит у тебя что?
Она потерла рукою около сердца.
— Тут сосет… и ровно бы подкатывает.
Очевидно, Левантину душил globe hystérique [18].
— Вот и верь наружности! — заметил Мерезов, — кто бы мог думать, что ты нервная.
— Чего-с?
— Пуглива очень.
— Как не пужаться, батюшка? — застонала старуха-мать, пустив обильные потоки слез по морщинистым щекам, — экое, злодей, горе навел на девку… срам в люди выйти.
— Полно врать, Анна Матвеевна, — перебил Мерезов. — Никто ничего на нее не наводил; эта болезнь самая обыкновенная, называется истерией. Если вы все, а в особенности ты сама, Валентина, не будете уверять себя в глупостях, так она пройдет без всяких лекарств.
Старуха слушала и качала головою, с откровенным недоверием. Галактионов поддакивал:
— Так-с… вот оно что-с…
Но уже по конфузливой суетливости, с какою он обдергивал на себе рубаху, я видел, что он поддакивает только из вежливости, не верит ни в одно слово Мерезова, и барин, по его мнению, говорит великие глупости. Левантина сидела в отупении, точно речь шла не о ней. Я сбегал в усадьбу за гофманскими каплями. Левантина проглотила лекарство с неохотою: зачем, мол? все равно не поможет…
— Прошло?
— Нет, сосет.
А у самой глаза все больше и больше выцветают под серым налетом суеверного ужаса. Так мы ее и оставили, в предчувствии нового припадка и в молчаливой, но твердой вере в свою порчу. Повстречали Виктора: едет зверь зверем на сенном возу. Скатился на землю.
— Что, господа, слыхали наши дела хорошие? Я, Василь Пантелеич, теперь в одной надежде — переломать подлецу Артему ноги колом.
— А я, Виктор Галактионыч, посоветую тебе — не горячись. Изуродовать человека и попасть за это в острог недолго. Я было думал, что ты, как парень грамотный, бывалый, не веришь пустякам. Но уж если и ты поддаешься этой дури, постарайся покончить дело миром, без насилия. Если ты считаешь Артема способным посадить болезнь в женщину, то он должен уметь и снять ее обратно. Поговори с ним.
— Барин хороший! как я буду с ним говорить, коли у меня сердце кипит? Я было уже искал его сегодня… с колом-то… Догадлив, треклятый: ударился в лес, будто за дровами… Да нет, брат, шалишь! у нас не отбегаешься! найдем! Девок портить… это что же такое?
— Ну, если ты не можешь спокойно перетолковать с ним, давай, я поговорю.
— Благодарствуйте, — подумав, сказал Виктор. — Известно: вас он лучше послушает. А ваша, Василь Пантелеич, правда: хоть мы много обижены, худой мир лучше доброй ссоры. Если ему, собаке, надо сорвать с нас денег, вы, барин, обещайте, не скупитесь: тятенька для Левантины не пожалеет…
— Хорошо… Хотя — вместо денег, не пообещать ли ему лучше урядника?
— Урядником ли, за деньги ли — только, чтобы он нашу девку освободил. А не то — не быть ему, смердюку, живу. Так и скажите. Я, брат, шутков-то не очень уважаю.
— Ишь какой Валентин своей собственной Маргариты![19] — засмеялся Мерезов, провожая Виктора глазами. — Ты посмотри, как он сидит на возу: даже в спине чувствуется угроза. Конечно, я говорил очень благоразумно, но, сказать откровенно, было бы превесело стравить его с Артемкою.
— Черт знает что лезет тебе в голову, Василий Пантелеич! Убийства захотелось!
Мерезов покраснел.
— И представь: совершенно искренно, — проворчал он, — Вот оно, одичание-то. У людей горе, а ты пуще всего боишься, чтобы оно не разошлось пустяками и не пропал для тебя трагический анекдот.
Мы отправили Савку на поиски Артема. Пришел Галактион: Левантине опять было нехорошо. Он просил у Мерезова лошади — доехать девке с матерью до Мисайловки.
— Хочешь свести к фельдшеру? Хорошее дело.
— Я так полагаю: не лучше ли к батюшке? — замялся Галактион.
— Покажи и фельдшеру, и батюшке; в один конец коня-то гонять. Но как же Левантине ехать вдвоем со старухою? Твоя Матвеевна — тоже сосуд скудельный; я думаю, сама не помнит, когда была здорова. Если с больною случится в дороге припадок, она и помочь не сумеет.
— Что поделаешь, Василь Пантелеич! Горячая пора: больше посылать некого. Сено свозим. Все: и люди, и лошади — в лугах. У меня своих четыре коня, а вот пришел кучиться твоей милости насчет меренка. Жарынья парит… не дай Бог скорого дождика: сгноит весь сенокос. Вот и поспешаем, как в котле кипим. И то горе, сударь, что Левантина занедужала: две руки вон из поля… как других-то отнимешь от работы?
— Саша, — сказал Мерезов, — мы давно не были у отца Аркадия. Не проехаться ли за компанию?
Я не имел ничего против. На прощанье Мерезов долго внушал Галактиону, чтобы он присматривал за Виктором и не допустил сына до какой-нибудь мстительной дикости.
— Слушаю, батюшка, — печально согласился старик.
До Мисайловки считалось верст восемь. Больную с матерью усадили в телегу на сено. Мерезов правил. Я сел на облучок. Едва телега тронулась, Левантина почти тотчас же задремала. Я следил за нею. Она, заметно, грезила. Мало-помалу ее сонное и при сомкнутых глазах грубоватое лицо оживилось улыбкою — чувственною и самодовольною. Губы раскрылись, на щеках разыгрался тяжелый румянец. Сон забирал ее глубже и глубже. Она начала бормотать. Мерезов оглянулся и головой тряхнул: очень уж привлекательною показалась ему Левантина с этим новым для нее страстным выражением в лице, с таинственным лепетом на губах… Вдруг она вскрикнула, взметнулась и — сразу все лицо и шея в поту, как в бусах, — села в телеге, дико озираясь мутными глазами.
— Привиделось что-нибудь страшное? — спросил я.
Она прошептала:
— Не…
Но потом, утирая лицо передником, прибавила:
— Так… мерезжит…
— Что мерезжит? — не понял я.
— Нечто… маячит…
— Коротко и неясно! — проворчал Мерезов, постегивая кнутом меренка.
— Ты не бойся: это от дурноты, — утешил я Левантину. Она молчала.
— Под ложечкой все томит?
— Томит.
Мы огибали хомутовский крестьянский лес. Левантнна шепталась с матерью, вероятно рассказывая ей свой сон, и, должно быть, очень страшный, потому что худое лицо Матвеевны вытянулось выражением мертвого ужаса; она охала и крестилась. Глядя на встревоженную мать, Левантина распустила губы и захныкала без слез, но с ревом, словно блажной ребенок. Она завывала до самой Мисайловки, но, въезжая в околицу, сразу оборвала свою волчью музыку и утерла кулаком сухие глаза.
Мы издалека заслышали широкий разлив скрипичных звуков. О. Аркадий встретил нас уже слегка в настроении Гекубы.
— Откуда вы, эфира жители? — завопил он и не хотел ничего слушать о деле, пока не угостил нас водкою и таранью. Мы объяснили, зачем приехали. О. Аркадий слушал на ходу, бегая по своему маленькому зальцу из угла в угол, широко вея полами парусинного полукафтанья и рыжею бородищею, которую он сам называл «небесною метлою». Потом стал в позицию, таинственно сощурил зеленоватые глазки и зачитал: