Ночь Сварога. Полонянин - Олег Гончаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю даже, как я успел? Подхватил его на руки. Расшибиться не позволил. Так все быстро случилось, что никто ничего понять не смог. Только что каган верхом сидел, а уже у меня на руках барахтается. А когда осознали, что произошло, на меня всей гурьбой кинулись. Дай им волю – затоптали бы меня в ярости. Только воли им не дали.
– Стойте! – Ольга ратников окликнула.
Все и встали.
Мечи вздыблены…
В глазах ненависть…
Покромсают. Порвут на куски за кагана своего.
А я Святослава прикрыл.
– Не напугался? – шепчу.
– Не-а, – он мне тоже шепотом.
Вот и слава тебе, Даждьбоже. Не позволил дитю шею свернуть.
А мальчонка рассмеялся вдруг.
– Мама, мама! – кричит. – Видела, как я с Облака кутырнулся?
И опустились мечи. И ненависть в глазах на радость сменилась. Не убьют меня, значит. Пока не убьют.
– Видела, – облегченно вздохнула княгиня. – Что ж ты так неловко?
– Зато быстро, – ответил Святослав, и вся надменность его улетучилась.
Мальчишка – и есть мальчишка.
Я его на ноги поставил. Он к матери побежал. Не стала княгиня ждать, когда я у нее кобылку принимать буду. Сама спешилась. Обняла сына. К себе прижала.
– В порядке ты? – беспокоится.
– А чего мне сделается? – каган из материнских объятий выбираться начал. – Пусти, – говорит, – раздавишь.
Нехотя Ольга объятья свои ослабила. Святослав на свободу выбрался, да к терему побежал. Там его уж сенные девки ждали.
Княгиня ему вслед посмотрела. Улыбнулась. И к ратнику прыткому обратилась.
– Как тебя зовут? – спросила.
А тот уж на ноги вскочил. Стоит – ни жив, ни мертв.
– Претичем соратники называют, – отвечает.
– За то, что верность свою проявил, быть тебе, Претич, боярином. Свенельд! – позвала она воеводу.
– Здесь я, княгиня, – и верно, воевода тут, как тут.
– Сотню под начало Претича дашь?
– Дам, княгиня, – кивнул Свенельд и на меня глазищами зыркнул. – А с этим что?
Повернулась ко мне Ольга. И вновь наши взгляды встретились…
– А ведь справедливы его слова, – сказала она. – Правда на его стороне. В договоре нашем речи не велось, чтоб он спину гнул. Хоть и пленный, а право имеет. Благодарю тебя, Добрын, за то, что сына спас, – и вдруг сама мне в пояс поклонилась.
Свенельд избил меня вечером того же дня. За конюшней. У навозной кучи. Отхлестал меня чересседельником, точно нашкодившего кота. И повод нашелся. Дескать, плохо после его жеребца вычистил. Он во время пира продышаться из терема вышел, в конюшню заглянул. Вроде по коню соскучился. В денник дверь отворил, да сразу в кучу конскую и вляпался. Сапоги замарал. Ух, и взвился он! А тут и я под горячую руку подвернулся. Вот и получил выволочку.
Я не сопротивлялся. Знал, что по-другому нельзя. Терпел. Только старался, чтобы ремнем по лицу не досталось. Да кончиком глаз мне не выстегнул. Ведь истинная причина его недовольства сверху плавала. Словно дерьмо на воде.
Гневался он оттого, что я посмел свой норов принародно показать. Да еще и в правых оказался. Ольга, и та передо мной спину согнула. Как тут не разгневаться? Особливо когда хмель внутри бычится. Наружу лезет.
А я боль сносил, а в душе со смеху покатывался. Не сдержался варяг. Всю дурь выставил. Пусть покуражится – с меня не убудет.
Увидал он, что побои его меня не сильно огорчают, разозлился еще пуще, чересседельник на землю кинул, плюнул в сердцах и обратно пировать пошел.
А я отлежался, на ноги встал, слышу:
– Что, Добрынюшка, худо тебе?
Это Томила с чердака за нами тихонько наблюдала.
– Ничего, – я ей в ответ, – небось до свадьбы заживет.
– Ну, лезь ко мне на сеновал, я тебя пожалею.
Губы у Томилы сладкими были. Руки нежными. Плоть жаркой.
От жара этого легче на душе. Да и рубцы от ремня жечь перестало. Кости целы, а мясу, что ему сделается? Отболит, отнедужит и опять, как новое. А ласка женская лучше любого снадобья раны лечит.
Рано в тот год зима пришла. В одну ночь мороз землю схватил и не отпускал больше. Снега навалило по самые крыши. Зябко стало. Знобливо. Хорошо хоть ветры Стрибожичи не сильно лютовали. А то ни дать, ни взять Исландия – Ледяная Земля.
Зимовал я там как-то, когда с Могучим Ормом и хевдингом Торбьерном по Океян-Морю гуляли. Ох, не приведи Даждьбоже там опять оказаться! С воды ветрище с ног сдувает. Под ногами пустошь голая. Ни куста, ни деревца – укрыться негде. От голодухи живот к спине прирастает. Одно слово – чужбина.
Здесь, за стенами городскими, зимовать сподручней. И кормят сытно. И одежу теплую нам ключники выдали. Живи – не хочу.
Только не хочется жить.
Тоска меня есть стала.
По сестре, по отцу, по Любаве…
Чуть на стену не лез. А волком по ночам точно выл. Правда, тихонько, чтоб остальных конюхов не будить. Зимой несвобода острее гложет. Забористей.
Днем еще ничего. С конями возишься. Не до мыслей дурных. Только зимой дни короткие. Не успел оглянуться – уже темень, хоть глаз коли. В темноте-то много не наработаешь. Лежишь колодой, во тьму глаза таращишь, а в голове кавардак. Может, зря мы уговорам деда Болеслава поддались? Может, биться нужно было до последнего? Лег бы порубанный тогда в Коростене, не маялся бы теперь.
Но если бы, да кабы…
Так не бывает. Есть только то, что есть, и другого нам не дадено. И значит принимать нужно все, как должно. Но как быть, если не принимается? От того и тоска.
Даже не знаю, что стало бы со мной, если бы серость дневная и грусть ночная надо мной верх взяли? Может, так и зачах бы на радость недругам? Только радости им такой я не дал.
26 ноября 947 г.
– Эй, Добрыня, подымайся! – голос Кветана вырвал меня из сна.
– Что? – Потер я глаза, стараясь прогнать дрему. – Что случилось?
– Как что? – удивился конюх. – Скоро уж петухи запоют. Пора коней седлать. Княгиня с сыном сегодня на охоту собирались, или забыл?
– Да, помню, – я потянулся до хруста в костях, – только мне-то что? Я ведь опять в граде останусь.
– Так всех конюхов с собой берут, на дневке лошадей греть. Значит, и тебя тоже.
Остатки сна словно ветром сдуло.
– Точно? – схватил я старшого за рукав.
– Свенельд велел, – кивнул мне Кветан. – Собирайся.
За последние полтора года мой Мир сжался до размеров Киевского града. Сто пятьдесят шесть шагов с восхода на закат, от дубовых ворот до каменного княжеского терема. Сто девятнадцать шагов с полуночи на полдень10, от конюшен до бани. Четыреста пятнадцать дней, словно птица в силке, словно рыба в неводе. От конюшен к бане, от ворот до терема. И только над головой синее небо, да облака вольные.
Даже боязно за ворота выбираться. Видно, привык в неволе. Настоящим холопом стал.
Нас, семерых конюхов, Кветан на санях со Старокиевской горы свез. По темну, поперед всех. Буян бойко трусил. Под горку-то сподручно ему. Только снег под полозьями поскрипывает. А вокруг посад Киевский. Горожане проснулись уже. Кто управляется, а кто и ругается нам в след, дескать, какого лешего ни свет, ни заря окрестных кобелей растревожили?
А кабыздохи глотки дерут. Лаем заходятся. Из кожи вон лезут, чтоб усердие свое хозяевам показать. На мерина нашего кидаются. Стараются его за бабку ущипнуть. Только тот на них и ухом не ведет. Знай себе, копытами о дорогу стучит. Из ноздрей пар валит. Ни дать, ни взять – Сивка-Бурка из бабулиной присказки.
Один кобелишко, самый бойкий, под ноги мерину кинулся – за то и поплатился. Кветан его кнутом по спине ожег, а Буян еще и на хвост наступил. Заверещал кобелек. Запричитал, словно плакальщица на похоронах. Рванул в ближайший подворот. Да в подвороте и застрял. Скулит с перепугу. Лапами по снегу елозит. А вырваться из щели не может.
На смех его конюхи подняли. Засвистели. Заулюлюкали. А мне его почему-то жалко стало. Уж больно он на меня похож. Я вот так же застрял. И ни вздохнуть мне в неволе, ни выдохнуть.
– Ты чего, Добрыня, пригорюнился? – пихнул меня в бок один из конюхов.
Котом его наши прозвали. Уж больно он до сметаны охочим был. Говорил, что от сметаны в нем сила мужская ярится, наружу просится. Сам из дреговичей, еще в малолетстве его в полон взяли. Восьмой год в холопах. Скоро вольную должен был получить, только на волю он не сильно рвался, Киев ему родиной стал. Доярки его часто сметанкой баловали, души в нем не чаяли. А он в доярках. А еще в кухарках, свинарках и прачках. Никого лаской не обходил. Я все поражался – и как это у него так лихо выходит: парой слов с девкой обмолвится и уже, глядишь, на сеновал поволок. Одно слово – кот мартовский.
– Так разве ж я горюнюсь? – отмахнулся я от Кота. – Отвык просто от раздолья свободного. Надышаться никак не могу.