Путь к сердцу. Баал - Вероника Мелан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– …Община гордится, что в этом году число рекрутов превысило прошлогоднюю численность почти вдвое – на постоянную воинскую службу с начала месяца заступило три тысячи окончивших Военный Колледж фемид. Мы гордимся вами, Женщины, – Женщины с большой буквы. Мы спокойны, зная, что периметр Стены охраняют такие доблестные Воительницы, славные последовательницы покинувшей нас богини Боллы…
Телевизор продолжал вещать; мать никогда не выключала военный канал – прислушивалась к нему и сейчас.
– Кстати, Алеста, ты еще не готова к Походу? Все чего-то ждешь?
– У меня еще три месяца боевой подготовки впереди.
– Ты прекрасно владеешь мечом, у тебя отличные отметки. Зачем дополнительная практика?
Именно за это Алька ненавидела ужины: за то, что во время них неизменно, не нарочно, но крайне очевидно оскорбляли отца, и за то, что именно сейчас – в мирные вечерние часы – за столом поднималась тема ее Похода.
Неужели мать не понимала, что Алеста не готова, что она попросту боится идти? Конечно, Дея вроде бы охраняет дорогу к храму – храму, который, к слову говоря, находится за Стеной, – но как быть с засадами? А если ее утащат в лес Дикие? Что, если сделают своей рабыней, привяжут в одной из хижин и будут по очереди измываться над ее телом – мстить, избивать, чернить его? Бить, конечно, не сильно – чтобы могла рожать. Каждый год – мальчика за мальчиком. Ведь им как-то нужно продолжать свой род…
Плен был хуже смерти. Уж лучше в Равнины, лучше монстрам на съедение, лучше за последнюю черту.
– Я… не готова.
Алька чувствовала, что злится. Злится не на шутку, всерьез, той обидой, что остается после в душе на годы.
– Не готова? Трусиха!
– Пусть так!
– Я два раза туда ходила, и ничего со мной не сделалось!
– Живи и гордись.
– Алеста!
Уходить из-за стола до матери считалось дурным тоном, но пальцы сами легли на скатерть, а ноги спружинили – Алька поднялась и бросила в тарелку скомканную салфетку.
– Своевольная, да?! – взревела Ванесса Терентьевна. – Гонор начала проявлять?! А ведь еще двадцати двух нет…
Ее лицо, обрамленное мелкими, похожими на собачьи букли кудрями, покраснело; тонкие брови грозно съехались к переносице.
– Не голодная, спасибо.
И Алька поспешила в коридор.
– Нет, вы только посмотрите! Это она в кого такая, в тебя? – в моменты злости мать почему-то забывала, что родила Альку от Деи, а не от Антона Львовича, и лила на последнего раскаленную мстительную лаву. – В тебя? Это все, потому что имя неправильное! Была бы Констанцией, была бы послушной!
Хельга деловито звякала вилкой; отец молчал.
Под напряженное, похожее на бычье, сопение матери телевизор залил комнату пафосным гимном Женской Конфедерации.
(Fox Amoore – Myre)
Грусть всегда выплескивалась у Альки в потребность любить. Упереться взглядом во что-то хорошее, светлое, залипнуть глазами в картину и мысленно хотя бы на минуту перенестись туда, затискать сидящих на крытом пледом диване плюшевых игрушек. Проследить за тянущимся через комнату косым солнечным лучом, прокатиться по его перемеженной пылинками спине, поверить, что из светлого пятна на полу может вырасти солнечный цветок. Чем тяжелее делалось на сердце, тем сильнее хотелось верить в чудо и тем жаднее росла потребность обратить себя в хорошее.
Комната из-за заката светилась оранжевым – напиталась сочным мягким апельсиновым светом и бережливо плескала его от стены до стены, от окна до окна. Хорошо, когда окна на первом этаже – всегда можно вылезти наружу, побродить по саду, добежать до прохладного пруда и окунуть в него руки, ненадолго потеряться в растущем на опушке ельнике.
В ельник не хотелось, к пруду тоже. Теплый ветер качал растущие на подоконнике медунки; по саду, обнаженный по пояс и одетый в синие заляпанные штаны, ходил босой садовник – таскал за собой свернувшийся змеиными кольцами шланг, поливал грядки. Иногда он бросал шланг у ягоды и брался стричь кусты, чавкал босыми пятками в меже у малины.
Садовник появился в их доме две недели назад – молодой парень со светлой вихрастой макушкой, тихий и нетребовательный. Ел в подсобке, спал в сарае, голову никогда не поднимал, не спорил, работал от заката и до рассвета. Садовник-мужчина – прихоть матери, ее способ продемонстрировать соседям зажиточный статус.
«Ну и что, что дорого? Мы можем себе позволить…»
Позволить новый гарнитур из орехового дерева, катанский ковер в прихожую, сервиз из тончайшего стекла с золотым орнаментом, садовника…
Как можно позволить себе человека, ведь он не игрушка?
«Для матери – все игрушки», – мелькнула злая мысль, и сидящая у окна Алька уткнулась грустным взглядом в обнаженную жилистую спину.
А ведь он совсем один – ни друзей, ни соседа, чтобы перекинуться словом, ни питомца, чтобы приласкать. Просыпается один, работает один, засыпает один. За личность его не считают, о желаниях не спрашивают, платят крохи – чем он живет? Где находит в себе силы, чтобы не сдаться, во что верит, чтобы держаться на плаву? Может, в какую-то одному ему известную мечту?
Ощущая жалость, нежность и щемящую тоску к тому, чьего имени ей даже знать не дозволялось, Алеста вдруг сделала запретное – позволила сердцу открыться и мысленно направила золотой сияющий поток женской любви на стоящего у кустов паренька – ведь никто не видит? Пусть ему на секунду станет теплее, пусть он почувствует неизвестно откуда взявшуюся поддержку, пусть ощутит, как его изнутри коснется ласковая материнская рука – «ты не один, сынок…», – пусть…
Додумать она не успела. Позади щелкнул замок, и в комнату вошла Ванесса Терентьевна – Алькино сердце моментально сорвалось в галоп – ведь она не увидела, не успела, не засекла?! Поток любви прервался, как обрубленный, дыхание застряло в горле.
А мать увидела.
Потому что решительным шагом приблизилась к дивану, потому что с красным от злости лицом отвесила дочери такой подзатыльник, что та едва не кувыркнулась на пол; потому что долго стояла со сжатыми в полосу губами и полыхала злыми глазами так яростно, что едва не прожгла Алесте череп, а вместе с ним и каменную кладку стены сзади.
– Ты, – прошептала она наконец тихо, но оттого не менее свирепо, – ты… Если ты еще раз нарушишь закон и пошлешь Любовь какому-то отбросу, я самолично отведу тебя в Холодные Равнины и там оставлю. Поняла меня, дура?
Дура, которая Алеста, которая не Констанция.
– Как ты вообще могла от меня родиться? Такая.
Последнее слово прозвучало ругательством куда худшим, чем дура.
Глядя на то, как прародительница твердой, почти солдатской походкой выходит из комнаты, Алька стерла со щек слезы.
«Действительно. Как?»
Любить больше не хотелось, мечтать тоже. Вообще больше ничего не хотелось.
* * *Наверху пахло досками, стружкой, рассохшимися шкафами и сложенными в углу одеялами. Одним из таких Аля укрылась, забравшись на скрипучую софу, и теперь лежала, глядя на далекие перемигивающиеся за раскрытым чердачным окном звезды.
Ночь.
Из распахнутых створок тянуло скошенной травой и тиной с пруда; уснул сад, давно скрылся в сарае садовник, давно посапывали в собственной спальне родители. Даже Хельга, которая сразу после ужина ушла в собственную квартиру, чтобы «покувыркаться» с блондином, наверное, тоже уже спала.
Только Алька бодрствовала. Алька и куча сверчков в росистой траве.
Глаза не слипались, а перед мысленным взором стоял Храм Деи – стоял таким, каким Алеста его себе представляла: белокаменным, с колоннами, с широкой мраморной лестницей у входа, пахнущий свечами и воском изнутри. На самом деле Храм мог оказаться совершенно другим – его никто никогда не описывал и почему-то не рисовал – например, темным сводчатым или же кирпичным с башнями, – но Альке он всегда чудился снежно-белым. Что будет там, внутри – прислужницы? Выйдет ли ее встречать сама Богиня? Как произойдет процесс помещения в чрев дитя? Это больно? Неизвестно, а книги по религии называли сей процесс «священным таинством» и описывать его запрещали.
Ну и ладно. Не больно-то и хотелось знать, как, и вообще идти туда. Вот только надо, придется: сначала через главные ворота по пропуску, где ее будут провожать сотни молящихся горожанок – ритуал; – затем по кромке леса; затем несколько километров по священному тракту – с одной стороны возможны засады «диких», с другой – Холодные равнины; потом в гору. Говорят, в гору недалеко – там проще всего…
Скоро она сама все увидит.
Мысли о Храме не несли ничего, кроме тоски. Алька плотнее укуталась в тонкое одеяло и отвернулась к стене, закрыла глаза. Почему она решила спать на чердаке – потому что здесь всегда сквозняк и свежо? Потому что сюда никогда не поднимается мать? Потому что здесь до сих пор пахнет бабушкой?
Бабушка жила на чердаке два последних года – сюда ее «вселила» мать. У Агафьи болели ноги, и потому вниз она спускалась редко (почти никогда) – на чердак еду носила Алька. Но если уж Агафья все-таки по-старчески упиралась и, опираясь дрожащими морщинистыми руками на шаткие перила, спускалась-таки вниз, на семью неизменно обрушивались ссоры. Спорили всегда насчет одного и того же – воспитания и системы.