Промысел осьминога - Лева Воробейчик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хирургия прямых вопросов, завуалированных вопросов, а спустя день ничего не становится яснее, а лишь сложнее – все УЖАСНО усложняется, когда как наоборот должно стать чем-то необязательным и простым после первого прикосновения и поглаживания, а тут и выходит, что есть только глупые быки под цветное мелькание красной тряпки, отведение глаз и удивление, помноженное на сто. Ее вопросы сменяются моими насильными вопросами; игра переходит от ведущего к ведомому, но роли не меняются – правда теперь тряпка на быка наступает, все больше его раззадоривает, злит. Вопросы разнятся категориями и значениями, нельзя сказать, какие важные, а какие нет: ничтожнейший обретает глубинный смысл, а самый нужный остается незаданным и ненужным, мне кажется, будто в мире быков и тряпок это означает УСЛОЖНЕНИЕ, но что же тогда называть упрощением? Скорее, мир без вопросов, мир, спрятанный в холодных ладонях и абсолютной тишине, подаренной парой блестящих глаз; это разве просто, спрашиваю? Да, ужасно просто. В этом суть симбиоза быка и красной тряпки – в отмене игры; укутавшись в раздражающую тряпку, бык уснет – так в двух словах и ужасным слогом и объясняется мое мнимое упрощение.
[А Ира сказала три слова и меня понесло вновь]
..просто слова вроде «ты мне нравишься», сказанные в контексте этой странной категории, называемой беседой – иногда звучат просто так: либо вообще безо всякого смысла, либо же такие слова и несут в себе ВООБЩЕ весь смысл всего когда-либо сказанного человеком. И вот, когда фраза сказана и немота напала на меня, произошел скулёж моих мыслей и восторженное великолепие ее скул; я задним умом отметил: «у двух слов одинаковый корень», а значит у меня вовсе не остается мыслей, раз я замечаю подобное, действительно, вот что со мной игриво сотворил мой поиск – я с каждым днем уже все меньше человек и все больше – разъяренный бык. Бык не понимает просто так сказанных «может, хочу, что бы ты остался», нет-нет, бык слышит лишь «останься» – и позорно бежит, прикрываясь обстоятельствами; почему именно ее воробьиные скулы? Скулы Марии, всего две, а не восемь, вот опять пример дурацкого усложнения – в поисках смысла, а ведь упрощение, знаешь – вовсе не думать о Марии; упрощение – это вроде бы как стать спокойным быком и принять красноту тряпки как нечто должное, закутаться в нее, вместо того, чтобы туристом бродить по улицам ее Мадрида и принять всего лишь одно слово шепчущих губ – «останься»; да, да, да – вот чем должен стать бык, вот чем должна стать та, та… та.
Дожили, я теперь – это разговоры о себе и мысли о вопросах к ней и о ней; а что же она? Забытое чувство школьника, синдром школьника, когда нерешительность и япровожутебяможно – и она со своей центральной частью, вокруг которой мой синдром и вращается; модель солнечной системы за каких-то жалких два часа, хотя кому я лгу, себе не надо – боже, с каким бы удовольствием я бы превратил их в жалких пять или великолепных шесть!
И вновь немного о Ире с ее крылышками и нагловатым воробьиным клювом [почему воробей, ведь либо синица, либо воробей, одна вторая, половина выбора, почему из двух вариантов мной выбран наименее подходящий?], о Ире, которая пришла на смену и теперь нахально борется, бросает вызов придуманной; посмотрим, че.
Случилось превращение человека в быка пятничным вечером и я, честно, никогда бы не подумал, что скулы могут быть такими глубокими, глубже впадин и морей, и теперь уверенно делят второе место с парой ее безоттеночных глаз. Оправдание за оправданием, подстановка: слова вроде «пятница» и «скоро буду» – элементы паззла, знаешь, разрозненного и в то же время единого; я понял что-то вроде того, что зрение, выданное однажды лишь для того, чтобы смотреть и не видеть порока, видеть светлое в бокале темного, такое же полезное это зрение для крота, как и я для нее – по-другому и не скажешь после этого вечера. Долгими часами после я трогаю ее холодное лицо и горячие ноги, удивляясь такой странной перемене значений. Шагает ножка секундной стрелки, происходит у нас моргание парой глаз, цокание языком – и все переворачивается с ног на голову, когда она говорит, неизменно улыбаясь:
– Если я никогда тебя после не вспомню?
Отвечаю просто:
– Значит и я никогда больше не вспомню и тебя.
Хищный профиль, даже пьяному он покажется опасным и никак не милым, вот она, цикорий и сахарозаменитель из мира Марии; не стихия, как положено, но что-то очень близкое этой самой стихии по духу, шаг секундной стрелки – и все ужасно упрощается, из сложного уравнения становится вовсе простым, донельзя, ведь в таких нельзя влюбляться и нельзя НЕ влюбляться, с такими как она следует лишь считаться и либо позволить ей запустить в себя когти, либо запереть ее в толстой клетке, но даже запертая она несомненно будет приковывать взгляды, удивленные, улыбчивые. Пантера с воробьиным раскрасом.
И, разумеется, мы с ней сливаемся в удивительной сицилиане, настолько же древней, насколько же и забытой, ее плечи срастаются с моими пальцами, мои пальцы срастаются с ее шеей, а в голове у меня музыка и ощущение, будто кто-то пожирает нас взглядом; нет, нет, это все она одна. Мастерство ее губ заставляет терять голову и не находить ее, не ПЫТАТЬСЯ находить, ведь она – ведущая в этом парном танце, когда я лишь пытаюсь успеть за ней и пытаюсь не думать ни о чем, кроме нее; метафоризирую вновь: бык становится человеком, чтобы после стать игрушкой, резиновой костью для ее острых словно нож зубы. Игрушки вроде меня могут лишь осознавать свое конкретное положение, они не способны быть романтичными и придумывать сложные комплиментарные конструкции, им должно, им обязано лишь хотеться двигаться в такт с ней и такт этот нарушать, делать его сбивчивым и нарочито неправильным, несовершенным; вот и мне, как игрушке, очень хочется делать все как она просит и нарушать ее приказы, ведь у нас с ней теперь много всякого: игры в бразильских шпионов, когда мы еле знакомы, игры в друзей по переписке, когда мы ногтями выводим на спинах друг друга адреса; играть, танцуя и насвистывая сицилиану под горячностью одеяла, не замечая сбившихся простыней и разделения одного человека или на два, или на десять разных личностей; наши вещи натягиваются после танцев, чтобы неизбежно вновь полететь на пол часом, двумя, тремя позднее, и я отчаянно не понимаю, зачем тогда вообще надевать их, почему не быть первородными, единственными, честными, настоящими?
Зачем слова, когда слова не нужны; познание упрощения за неделю, краткую, насыщенную; ни одно слово не опишет этого состояния, этого чувства – потеря себя и заново себя обретение, так что заклинанием, разумеется, на латыни или же ее древненемецком, где на втором месте обязательно идет сказуемое, а уже после обязательно обращение: пантерный воробей или Ира, как больше нравится, золотце…
***Луна мостит дорогу под тяжестью моих шагов – я в этом танце лун и дорог лишь случайный попутчик, моя обувь – безликий партнер, я – безликий партнер, то, что я шагаю не значит ничего, равно и как я шагаю, ведь так мог бы шагать каждый; хорошо, что луна выделила среди других именно меня. Моя Венеция приказывает мне идти не спотыкаясь, продолжать свой бессмысленный путь и думать о конечной цели: направо, до дома Матильды, не посмотрев ее окна, после прямо, углом пересекая площадь, которую мы называли Конти Д`амор, выйти и отдышаться, покурить, быть может, посмотреть на сияющий огнями канал, потом вновь направо, прямо, прямо, и налево – и на условной границе Сан-Марко и Кастелло наконец остановится, не оглядываясь. Может быть, покурить еще. Отправится в самый дальний конец моего ночного пути, не обращая внимания на лицемерие этих, в масках, и искать взглядом хотя бы одну пару, неумело танцующую сицилиану в эпоху, когда с гораздо большим удовольствием они танцуют вальс или отплясывают ритм-энд-поп.
Меня окрикивают, зовут, трогают голосом за плечи, так что остается лишь отмахнуться и идти дальше. Матильда кричит из окна: «Луциан!» – а я лишь нахлобучиваю шляпу пониже и продолжаю свой неторопливый шаг от камня к камню, от веселья к затишью; Венеция – не город тишины и особенно сегодня, ведь в толпе я ищу себе странного партнера для Богом забытого танца – я ищу САМ забытый танец и САМУ забытую музыку в кромешной тишине и бездвижии, куда уж проще? Я нарушаю свой ритуал – я хожу так день за днем, но с Матильдой всегда здороваюсь – сегодня просто не хочется, сегодня просто этого не нужно, ма белла, прости меня, я пока слишком трезв своей дорогою… Луна светит, моя Венеция благоухает и кричит надрывно, экий пережиток прошлого; я один остался верным традициям измен и иссохших фонтанов, хотя изменяют ночью все и осушает фонтаны чуть не каждый – но дело же вовсе в ином, верно? Кто-то любит женщину прямо у стены, на тесной улочке, их лица скрыты масками – так они словно бы сообщают мне, что полицию звать не нужно, что у них все схвачено и что хорошо им, куда как лучше моего – что же, что же. Всего одна ночь есть у них, чтобы полюбить друг друга, сделать из этого символ – и да, я принимаю и это тоже, так же, как и то, что луна светит, уставшие ноги продолжают идти, а губам хочется прижиматься к сигаретам и другим губам, ма белла Мати; Венеция, моя Венеция…