«Меж зыбью и звездою» («Две беспредельности» Ф.И. Тютчева) - Наталья Иртенина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«В его обществе вы чувствовали сейчас же, что имеете дело не с обычным смертным, а с человеком, отмеченным особым даром Божиим, с гением»,[43] — подобные фразы не раз можно встретить в воспоминаниях, дневниках, письмах современников — тех, кто знал Тютчева много лет, и тех, кто встречался с ним мимоходом. Его гений признавался другими еще при жизни Федора Ивановича — что с гениями случается не так уж часто. И единственный, кто не поддерживал этой распространенной точки зрения, был сам Федор Иванович. Он будто бежал от своего гения, от предназначенного судьбой и делал это, может быть отчасти, может быть полностью неосознанно, потому что не видел в своих возможностях и талантах ничего, что отличало бы его от простых смертных. Стихи свои, записываемые им на клочках бумаги, которые потом подбирали за ним его родные,[44] стихотворчество он считал чем-то вроде бумагомарательства, не придавая этому большого значения и не прилагая никаких усилий для публикаций своих поэтических творений.[45] Его талант мыслителя, политика запечатлен лишь в трех небольших политических статьях[46] и набросках к обширному трактату «Россия и Запад».[47] Остальное растрачено им в разговорах и спорах на светских приемах, балах, раутах, конфиденциальных встречах.[48] И как это ни парадоксально, Тютчев именно этим «растратам» отдавал предпочтение перед писанием — стихов, статей, писем. Писание для него было «страшным злом», «оно как бы второе грехопадение бедного разума, как бы удвоение материи».[49] Разговор же — это не материя, это дух. В отношении тютчевских речей — это дух вдвойне: когда он говорил, для него не существовало ничего внешнего, разговаривая, он погружался в таинственное бытие мысли. Каждая его фраза — мысль, поданная в остроумной, глубокой, отточенной, яркой формулировке. Очень верно написал о Федоре Ивановиче М.П.Погодин, знавший его с юных лет: «Настоящею службой его была беседа в обществе!»[50] Тютчев, не умевший служить, делать карьеру, добиваться почестей смыслом своей жизни сделал… разговор. Его разговоры стали его служением единственной приемлемой для него цели — России. Но это служение было его естественной жизнью — не судьбой, и не тем более предназначением, а органической формой его существования.
Когда после 22-летнего пребывания в Европе Тютчев навсегда вернулся в Россию, в нем ожидали видеть законченного западника, европейца по уму, вкусам и взглядам. Каково же было всеобщее удивление, когда под безупречной европейской внешностью, западным блеском обнаружилась натура русская, русская до кончиков пальцев и волос, преданная России до самозабвения. Разумеется, эта преданность не была ни в коем случае внешней — для Тютчева это вообще немыслимо. Она жила внутри него: в его мыслях и настроениях, в его готовности сделать все для возвеличения России и ее самосознания. По словам Ивана Аксакова, Тютчев был (несмотря на всю свою европейскость) одним «из малого числа носителей, даже двигателей нашего Русского, народного самосознания».[51] Тот же Погодин был весьма удивлен, обнаружив в славянофильских воззрениях своего давнего знакомого много схожего с своими собственными размышлениями по славянскому вопросу. Суть парадокса заключалась в том, что Европа не была для Тютчева фетишем (в чем он позже укорял либералов и западников). Он, с юных лет вторгнутый в самый центр европейской образованности, много общавшийся с лучшими умами Запада (в частности, с Шеллингом, Генрихом Гейне), постиг дух Европы как дух просвещения, Европа была для него синонимом цивилизации.[52] Но цивилизация — понятие космополитическое, она не может заменить человеку национальности, приверженности к своей стране, своему народу. В противном случае эта замена становится скудоумным подражанием (в данном случае — всему европейскому), вызванным полнейшим отсутствием чувства Родины. Тютчев никогда не терял этого чувства. Поэтому, несмотря на такие удивительные пертурбации в его жизни, Россия не была для Федора Ивановича сознательным выбором. Разве можно выбрать то, что у человека в крови, что заложено в нем с рождения, впитано с молоком матери, усвоено с раннего возраста, привито учителями детства и юности? Россия была для него естественностью. Сознательный выбор не дался бы ему так легко, не был бы таким органичным. Сознательный выбор — это почти всегда надлом, душевные муки и борьба. У Тютчева ничего этого не было. Но опять-таки, это не означало для него подчинения необходимости, естественной данности. Изначально бессознательное движение в сторону России, путь к ней глубоко осмыслены поэтом, окончательный итог был подведен уже после 1844 г. — после его возвращения. Сердце (душа) всегда говорили Тютчеву «да» России, его ум лишь подтвердил это «да», основываясь на глубокой осознанности этого решения…
«Всепоглощающий огонь вечности в некоторых людях настолько силен, что сжигает и сердца тех, кто рядом», — эта почти случайная фраза Альбера Камю из его «Мифа о Сизифе» как нельзя более подходит и к Тютчеву. Поэт был заражен этим «огнем вечности», сжигавшим его душу и терзавшим его своей неугасимостью. Вечность стала для него врагом-другом, который делает невыносимой жизнь Тютчева-человека, но вызывает странный, неизъяснимый интерес у Тютчева-поэта и философа. Вечность — антипод времени, а значит и всего человеческого, кроме одного — необъятной, неизмеримой человеческой мысли. Тютчев, мысливший космическими масштабами, не выносил времени и пространства потому, что их космичность, необъятность угнетали его, уничтожали его индивидуальность, его личность, подавляли его своей безмерностью. Но ему было по силам охватить мыслью необъятность вечности, развернуться на ее просторах и далях, потому что в отличие от текучего времени вечность устойчива и постоянна. И все же и она, как и время, обезличивала, лишала индивидуальности, сводя все к единому началу-концу. Для Федора Ивановича, в котором индивидуальность, обостренность самосознания были необходимыми условиями существования, такое обезличение перед лицом вечности невыносимо.
Но не в меньшей степени ему присуще и отвращение к эгоистическому индивидуализму, к «самовластию», к «абсолютизму человеческой воли», к «апофеозу человеческого я». И однако же, нравственное смирение уживалось в нем с безграничным эгоцентризмом — и это безмерно мучило его. В письмах его родных, в некоторых воспоминаниях о нем можно встретить упоминания о свойственном Тютчеву эгоизме. А.И.Георгиевский[53] писал о нем: «Федор Иванович далеко не был то, что называется добряк; он и сам был очень ворчлив, очень нетерпелив, порядочный брюзга и эгоист до мозга костей, которому дороже всего было его спокойствие, его удобства и привычки».[54] Но разве обреченный на муку может быть добряком, альтруистом? И наоборот, может ли добряк чувствовать себя самым несчастным, ничтожным человеком, поглощенным тоской и ужасом («Чувство тоски и ужаса уже много лет, как стало обычным моим душевным состоянием»,[55] — писал Тютчев в 1856 г.)? Эта тоска и этот ужас мешали ему быть самодовольным эгоистом, но и отказаться от своего «Я», от своей личности, жертвовать собой Федор Иванович не мог. Личность была для него условием самой человечности: «…ничто не заменит личного присутствия, и какой же тусклой, убогой и бесцветной оказывается человеческая мысль, отвлеченная от личности…»,[56] — писал он одной из дочерей за несколько лет до смерти.
Так в душе поэта и философа возникает жестокий конфликт (один из многих, уже поселившихся в ней!) между необходимостью и свободной волей человека. Необходимость в глазах Тютчева права и законна, это космическая правда добра и ей подчиняющаяся человеческая правда добра и любви, и с этой точки зрения свобода человеческой воли — преступна и невозможна, потому что она — порождение слепых стихий, хаоса. Безграничная свобода воли — зло в человеке, это тот же апофеоз человеческого «Я», ненавистный Тютчеву. Но отказаться от этой свободы воли, дающей слабому человеку к тому же массу удобств и возможность комфортной (в любом плане) жизни, Федор Иванович не в силах. Это эгоцентрист, мечтающий об излечении от своего «недуга». Но «недуг» — это вся его жизнь. И если жизнь — болезнь, то выздороветь для Тютчева означает попросту умереть, перестать существовать.
Но жить — значит множить зло, которого и без того много в природе. Несмиренное зло для Тютчева воплощено в хаосе — его излюбленной космической стихии, да и в самой природе: «Во всем разлитое, таинственное Зло — В цветах, в источнике прозрачном, как стекло, И в радужных лучах, и в самом небе Рима…» («Mal’aria»). Человек обречен помимо своей воли творить зло, стремясь к добру, к счастью, к любви. Этот злосчастный рок преследует Тютчева, но противиться ему тот не может. Во-первых, потому что рок неизбежен: вся жизнь — это «поединок роковой». Во-вторых, рок преследует на пути к счастью — а добровольно свернуть с этого пути не в силах ни один смертный, даже если он обрекает своих близких и любимых на страдания. Для них он становиться воплощенной эманацией бед и несчастий: «огонь вечности… сжигает сердца тех, кто рядом». Тютчев отчетливо представлял себе это, но понимал и то, что человек в себе не властен, сколь ни старайся. Сколь бы ни чисты были помыслы, человек остается всего лишь человеком — отнюдь не совершенством. «Читая в душах и в умах окружающих его, как в раскрытой книге, видя недостатки и пороки ближних, будучи сам преисполнен всевозможных человеческих слабостей, которые он ясно сознавал в себе, но от которых не в силах был и даже не хотел избавиться, Федор Иванович никогда никого не осуждал, принимая человечество таким, каково оно есть, с каким-то особенным, невозмутимым, благодушным равнодушием».[57] Это равнодушие и «языческое снисхождение» (как он сам это называл) было прямым следствием его философии хаоса и вечности. Человек — тоже создание хаоса, одна из его ипостасей и несет его в себе. Какую же тоску и ужас должен испытывать человек, сознающий себя бездной, которая поглощает души любимых, делает их несчастными, но и отдающий себе ясный отчет в том, что иначе нельзя, невозможно, иначе — это смерть! И смерть в любом случае, какой бы выбор ни был сделан, какое бы предпочтение ни было отдано — себе или другим. Отказаться от своей любви ради счастья любимой, вырвать ее из сердца Тютчев не может — это смерть для него, оставить все как есть — близить смерть другого.