Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне - Коллективный сборник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Весна в Тикси» Варвары Наумовой совсем иная: четкая графика фабульного стиха, прозрачная грусть об уходящей молодости напоминают светловские баллады, но опираются биографически на два года работы на Севере дальнем:
Солнце слоимо желтою пыльюОдевает гор наготу,И, расправив рябые крылья,Мне в глаза взглянув на лету,
Коршун падает с камня камнем,Пустырей разбойный герой,И скрывается за сверканьемСнега талого под горой <…>
Осень — к осени, к лету — лето.Через несколько быстрых летСпросишь: Молодость моя, где ты? –Ничего не слыхать в ответ.
В «Родине» В. Занадворова звучат интонации русской народной песни; стихи Л. Квициниа, А. Шогенцукова, Ф. Карима, X. Калоева, Т. Гуряна, М. Геловани в той или иной степени тоже ориентируют на национальные формы и образность.
С большой охотой и даже страстью перемещаясь в пространстве, поэзия тридцатых проявляла значительно меньший интерес к путешествиям во времени. В ней проявлялась общая тенденция эпохи — отринуть прошлое, начать историю нового общества с чистого листа. Эпоха «бури и натиска», после недолгого нэповского эволюционного развития восторжествовавшая в жизни, таким образом откликалась в литературе. Стихотворения зачастую строились по привычной антитезе: проклятое прошлое — прекрасное настоящее, и в данном случае напоминая некоторые тенденции пролетарской поэзии первых послереволюционных лет.
Для поколения, родившегося уже после революции, и она, и гражданская война — время прямых кавалерийских схваток и четких контрастов, время однозначного этического выбора — стали ближней историей, воспринятой через опыт отцов и старших братьев как пример абсолютной ясности и прямоты, отчетливого ощущения цели и смысла жизни.
Борис Богатков в стихотворении с характерным заглавием «Совершеннолетие» (1940) дает едва ли не полный набор связанных с темой предметов и символов: «наган», «партия», «кулацкая банда», «черная кровь» врага, «красный флаг», «атака», «штык», «победа»
С завистью большой и затаеннойНа отца смотрел я потому,Что наган тяжелый, вороненыйПартия доверила ему.Вечерами зимними при лампе,Он рассказывал, как их отрядАтакующей кулацкой бандеУказал штыками путь назад;Как в сугробы падали бандиты,Черной кровью прожигая снег,Как взвивался пулями пробитыйКрасный флаг под сотней человек;Как партийцы шли вперед бесстрашно,Сквозь свинец и ветер, а потомЗло скрестили в схватке рукопашнойВзгляд со взглядом, штык с чужим штыком…
В этот символический ряд встают и некоторые конкретные имена Михаил Кульчицкий пишет в ритме «Думы про Опанаса» Багрицкого «Песню о Щорсе»:
Туч лохматая папаха.Где лесок простерся…Кровью вышита папахаКомандира Щорса.Дыма горькая отрава,Ветер опаленный…Щорс лежит на красных травах,Будто на знаменах.Поднята порывом местиШтурмовая лава!Имя Щорса звало песнейИ в глазах пылало.И пошли бойцы за песней,Щорсовы герои,Шли смыкаясь строем теснымВ пулеметном вое…
В стихах, посвященных Г. Левину, Кульчицкий так отмечает дату своего рождения: «Это было — август. Я родился В день, когда убили в поле Щорса». То же имя возникает в его незаконченной поэме, обращенной в далекое будущее: «Далекий друг! Года и версты, И стены книг библиотек Нас разделяют. Шашкой Щорса Врубиться в твой далекий век Хочу…» Поэму о Щорсе, от которой сохранилось только вступление, собирался писать и Павел Коган.
Героем еще одного стихотворения Кульчицкого становится Котовский, «солдат революции», «который за час перед казнью Тело свое граненое Японской гимнасткой мучил». О сердце Котовского сочиняет стихи Вадим Стрельченко.
Ряд значимых и «знаковых» для поколения имен воспроизводит Иван Федоров в «Памяти о детстве» (характернейшее заглавие!):
Когда Папанин в океанеЛедовом вырос, как гора.Дворы покрыла ропакамиИ айсбергами детвора. <…>
Нам дорог берег, обретенныйОтцами в схватках боевых.Котовский, Щорс, Чапай, Буденный –Герои сверстников моих.
Стихотворения И. Федорова, посвященные истории более далекой, — Петру, декабристам, Пушкину, — тоже предполагают современную проекцию или прямо обозначают ее. Автор, в сущности, продолжает тот же самый ряд «революционеров-предшественников»: «Но он один, как исполин, Стоял, и хмель его не трогал, Мечтою трезвою палим О славе русского народа» (это о Петре); «Где царь вознесся на коне И замер в сумраке зловещем. Поэт завидовал волне, Что ей простор морской обещан. И в самой зависти шумливей Волны он тосковал о мщенье…» (а это уже Пушкин мечтает о мщенье у памятника самодержцу, тому самому Петру, — неисторическое сознание не видит здесь противоречий).
Николай Майоров, учившийся на истфаке МГУ, пытался, впрочем, писать об истории в ином духе, хотел понять ее собственный смысл, без прямых (и зачастую навязчивых) ассоциаций с современностью («Гоголь», «Взгляд в древность», «Дед»):
Выходят витязи в шеломах,Скликая воинов в набег.И долго в княжеских хоромахС дружиной празднует Олег.
А в полночь скифские курганыВздымают в тень седую грудь.Им снится, будто караваныК востоку держат долгий путь.
Им снятся смелые набеги,Скитанья, смерть, победный рев,Что где-то рядом печенегиСправляют тризну у костров.
Там — мрак и гул. Обломки мифа.Простор бескрайный, ковыли…Глухой и мертвой хваткой скифаХватали зори край земли.
(«Взгляд в древность», 1937)
Восемнадцатилетний поэт тоже смотрит на прошлое откуда-то из далекого будущего («там — мрак и гул»). Но его интересует не прямолинейная назидательность истории, а яркая красочность, кипение далеких и во многом непонятных страстей в их непохожести на день сегодняшний: «Менялось все: язык, эпоха, Колчан, кольчуга, и копье».
Поэтика исторического «спрямления», однако, сохраняет свою силу и для Майорова. В стихотворении «Отцам» (1938), в жестких и точных деталях воссоздавая картину жандармского обыска («Топили печь, и рядом с нею пристав Перину вспарывал литым штыком Был стол в далекий угол отодвинут Жандарм из печки выгребал золу»), Майоров присоединяется к привычной формуле-клятве своего поколения;
Мне стал понятен смысл отцовских вех.Отцы мои! Я следовал за вамиС раскрытым сердцем, с лучшими словами,Глаза мои не обожгло слезами,Глаза мои обращены на всех.
Современным историческим мифом становится для многих Испания. Светловская «Гренада» (1926), связавшая нашу гражданскую войну с борьбой за свободу «гренадской волости», кажется во второй половине тридцатых пророчеством. События в далекой Испании молодые поэты воспринимают как свое личное дело, как репетицию тех последних боев («К кругосветному небу Нас мучит любовь: Боев За коммуну Мы смолоду ищем, — Кульчицкий), которые должны окончательно утвердить и доказать превосходство советской революционной идеи. Не имея возможности непосредственно участвовать в испанских событиях (у Л. Шершера мотивировкой испанской темы оказывается сон, М. Троицкий описывает документальный фильм, В. Лобода отталкивается от пушкинских стихов о Гвадалквивире), они стремятся туда стихом, словом, представляя, естественно, не реальную историческую и политическую сложность событий, а ту же черно-белую графику, преобладавшую в стихах о нашей гражданской.
Кровь мечется в жилахИ буйствует сердце:«За братьев, за милых!За муку, за смерть их!»
…Как вестник отмщенья,О пуля, домчись ты!Нет лучше мишени,Чем сердце фашиста!
(А. Шогенцуков. «Роза Пиренеев», 1936)
Я не знаю, надо иль не надоСны свои рассказывать в стихах.Только возле города ГренадыЯ сегодня ночевал в горах…
После снов тяжелых, после боя,После гулких вздохов батарейНебо над Испанией такое,Как весной над Родиной моей.
(Л. Шершер «Сны», 1936)
Но, конечно, творчество любого поэта не сводится к ограниченному кругу четко выделяемых тем. При общем преобладающем публицистическом пафосе авторы настоящего сборника сочиняли стихи о том, о чем пишут стихи поэты всех времен и народов — о счастливой и несчастной любви, о детстве, о творчестве, о солнце, о дожде, весне и осени, тигре в зоопарке, плаче коня, винограде и бруснике. Они были сентиментальны и патетичны, ироничны и трагичны… «Мы были всякими, любыми…» (Коган).