Заговор против маршалов - Еремей Парнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Расставшись с шефом, Гейдрих прошелся по кабинетам проведать друзей. Все служебные помещения на Вильгельмштрассе, за исключением тюрьмы для особо важных преступников, картотеки, хранившейся за семью запорами в броневых сейфах, и, конечно, музея со скелетами и прочей атрибутикой черной магии, были меблированы на один лад: огромный стол, на котором, будь на то надобность, можно хоть штабные игры проводить, где-нибудь у стены круглый столик с графином, два больших кресла и насупротив —диван. Двери тоже одинаковые и без табличек. Немудрено было и заблудиться. Но Гейдрих превосходно ориентировался в коридорах, где у каждого поворота застыли, как манекены, охранники, и ни разу не ошибся дверью.
Генералы никуда не денутся. Рано или поздно вылезут лбом под мушку. Нужно сосредоточиться на Париже. Разбиться в кровь, но не проиграть, если лягушатники проголосуют не так, как нам хочется. Главное — не подставляться.
3
Ранним утром в Народный комиссариат по иностранным делам зашел товарищ в габардиновом пальто. Предъявил удостоверение и прямиком проследовал в Третий западный отдел. Пробыв некоторое время за закрытой дверью, он вышел, но не один, а вместе с заместителем заведующего, и все, кто видел, как они спускались по лестнице, сразу поняли, что это значит.
Часам к четырем тусклый день без остатка истаял в купоросном растворе. Каменные вазы на безликом фронтоне наркомата едва посверкивали ворсистым инеем. Почти отвесно сыпались лохматые клочья, мотыльками мятущиеся под фонарем.
Литвинов взглянул на часы и принялся собирать бумаги для вечерних занятий. Жил он неподалеку, на Спиридоновке, в одном из крыльев представительского особняка, построенного в стиле модерн, но с неоготическими изысками: переходы, соединительные арки, остроконечные башенки. Нарком обычно обедал с семьей, а после уходил в кабинет, где застревал далеко за полночь. Поутру же, что-нибудь около десяти, вновь выезжал на Кузнецкий.
Сходный распорядок установился и в Наркомтяжпроме, и в Наркомюсте, и в Наркомпросе — везде. Аппарат гибко приспособился к биологическому ритму вождя и принял его за эталон.
Сталин, конечно, мог и не позвонить, но если звонил, то, как правило, среди ночи. Этих звонков ожидали с замиранием сердца. К глубоко затаенной опаске примешивалось лестное ощущение особой значимости именно твоей отрасли, твоего участка, непреложное свидетельство личной принадлежности к высшим этажам власти. Вместе с наркомами бодрствовали их замы, дежурили начальники управлений, отделов. Мало ли какая справка понадобится?
Литвинов вызвал по внутреннему телефону замнаркома Крестинского, старого товарища по большевистскому подполью.
— Николай Николаевич, приглашаю разделить вечерний досуг!.. Так сказать, на чашку чая.
— Ох, знаю я эти чаи... Впрочем, какая разница, где сидеть? Так оно даже лучше: спокойнее... Ты, конечно, в курсе?
— Вот и славно,— Литвинов проигнорировал вопрос.— Тогда как обычно.
— Какие-нибудь материалы понадобятся? — после долгой паузы поинтересовался Крестинский.
— Нет, я все беру с собой... Разве что по Германии? Федор, наверное, тоже будет.
Они понимали друг друга с полуслова.
Максим Максимович положил трубку и по городскому позвонил в Институт красной профессуры, где преподавал историк Ротштейн, тоже старый партиец, верный, испытанный друг.
— Я опять, как снег на голову... Не откажешь, голубчик?
Вопрос был данью вежливости, не более. С каждым днем их становилось все меньше, твердокаменных, спаянных общей памятью о царской каторге, эмиграции, тюрьмах, побегах. Отдав революции тело и душу, они уцелели чудом, словно смерти назло. Теперь она с удесятеренным рвением прибирала своих данников. И никогда еще им, презиравшим страх, не было так страшно, как в эти долгие зимние ночи. Из терпеливой сиделицы свирепой охотницей стала смерть. Словно подстегнутая нагайкой. Как заноза застряло в памяти это беспокойное слово «подстегнутая»! Ассоциативно оно как-то связано с закрытием общества политкаторжан и ссыльнопоселенцев. Дурной знак, «подстегивающий».
Набив до отказа вместительный добротный портфель, Литвинов с торопливым испугом, словно его застали врасплох, похлопал себя по карманам, ища ключи от несгораемого шкафа. И тут же перевел дух, увидев связку в стаканчике для скрепок, рядом с бронзовым пресс-папье.
Он запер стальную дверцу, наложил пластилиновую печать. Потом застегнул карманы темно-синего кителя и вышел в приемную. Внизу заглянул к главному секретарю Гершельману:
— Спокойной ночи, счастливого вам дежурства.
Подойдя к автомобилю, Максим Максимович смахнул тающие на ресницах снежинки. Ряды бессонных окон напротив косо подсвечивали их молчаливый исход. Низринуты с небес: все вместе и все-таки каждая в отдельности, подумал он и вдруг различил слитный шелест падения. Максим Максимович с болью припоминал тех, кому уже никто не смел, да, в сущности, и не мог, протянуть руку помощи. И еще гвоздила забота о Крестинском, который пока стоял рядом, бок о бок, хоть ощущались глубинные подвижки и настороженное ухо ловило дальний скрежет разлома.
В кинохронике о героях-полярниках почему-то особо запомнилась отколовшаяся льдина, медленно уносимая течением. Казалось бы, что тут такого? Узенькая лента открытой воды! А уже конец, уже ничего не поделаешь. В действие пришли неподвластные тебе силы. Собственная беспомощность — вот что страшнее всего. И видишь, и понимаешь, но даже пальцем не смеешь пошевелить.
Когда после убийства Кирова прошла первая волна арестов, краем затронувшая и НКИД, он пытался вступаться в чуть ли не каждого, и порой не совсем безуспешно. И за других тоже потом просил, с кем непосредственно не был связан, но кого знал и помнил как кристальных большевиков. Только это уже не действовало. Мельница раскручивалась на полный ход. И как проявление неумолимого абсолюта, утверждалось правило отколотой льдины. Кого уносило, о тех даже не спрашивали. Они уже не принадлежали к миру живых. Пустота — всепоглощающая, глухая. Страх оставался страхом. Но неведомо как родилась и новая этика, заступившая место прежней, новый хороший тон: не видеть, не говорить, даже не думать. Так «принято», так «полагалось».
Литвинов постоял, держась за приоткрытую дверцу,— все не мог продышаться. Наконец тяжело ступил на подножку, бросил впереди себя портфель и опустился на сиденье.
Шофер тут же нажал стартер. Постовой на перекрестке Кузнецкого моста и Лубянки приложил рукавицу к заснеженному капюшону.
И поплыли за мутными стеклами улицы с вечно спешащий куда-то толпой, витрины продуктовых магазинов, кумачовые транспаранты, пивные ларьки. Все как всегда: жгучий зрак светофора, янтарное полнолуние циферблата, мрак кривых переулков, разлет площадей. И сутолока возле метро, и случайный обрывок мелодии из уличных репродукторов, и знакомый портрет в скрещении лучей.
Обманчивая мозаика вечера, раздерганного на фрагменты. Вопреки всему не умирала надежда на высший смысл. Без нее невозможно было работать, а значит, и жить.
Кремлевский телефон зазвонил, когда Максим Максимович, переодевшись в толстовку, вдохнул аромат куриного бульона с клецками и выдернул туго накрахмаленную салфетку из мельхиорового кольца.
— Мы обсудили ваше предложение, товарищ Литвинов,— Сталин говорил неторопливо, размеренно, выделяя значение каждого слова.— На церемонию похорон английского короля Георга Пятого съедутся многие видные деятели. Такую возможность необходимо использовать, это верно... Вы меня хорошо слышите?
— Да-да, товарищ Сталин!
— Есть мнение, что Красную Армию должен представлять заместитель наркома. Как вы считаете, товарищ Литвинов?
— Мне кажется, что это произведет весьма благоприятное впечатление, причем не только на английские круги.
— Значит, не возражаете? — В глуховатом голосе вождя Литвинову почудилась скрытая усмешка.— Договор с Францией до сих пор не ратифицирован. Это нас никак не устраивает. Будет полезно, если военная делегация прямо из Лондона направится в Париж.
— Понятно, товарищ Сталин.
— В вопросах ратификации позиция французского генштаба может оказаться решающей. Стоит немножечко подхлестнуть господ депутатов.
«Партия как бы подхлестывает страну»,— вспомнил Литвинов, опуская трубку. Ему ли было не знать, как раздражают Сталина проволочки с ратификацией подписанного еще второго мая франко-советского договора. В сложной парламентской процедуре вообще не было нужды. Конституция позволяла обойти все эти бесконечные дебаты в комиссии по иностранным делам и предстоящее голосование в палате депутатов, сенате. Вполне достаточно простого утверждения президентом республики. Но Лаваль решил пустить документ по полному кругу. Якобы для придания акту большей торжественности, как он заявил пятнадцатого мая в Москве. Сталин, как мог, обласкал тогда французского министpa, но ничего конкретного так и не добился. Он правда, сорвал досаду на нем, Литвинове, но хоть перестал упрекать в благодушии, и на том спасибо. Мнение НКИД полностью подтвердилось. В руках Лаваля договор был лишь средством давления на Германию. Недаром газеты писали, что Лаваль заручился согласием Гитлера на «тур вальса с СССР». Сталин заподозрил и более дальнюю цель: вывести Советский Союз лицом к лицу с Гитлером, который недвусмысленно заявил о своих притязаниях в Европе: Эльзас и Лотарингия, Данциг, литовский Мемель, Судеты. Взаимное опасение задеть потенциального противника получило отражение и в коммюнике...