И это все о нем - Виль Липатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первое впечатление от Гасилова оказалось настолько сильнее профессиональной бесстрастности капитана Прохорова, что выработанное годами умение не поддаваться первому впечатлению отказало, как стершиеся тормоза. Три секунды прошло, не более, а Прохоров уже не думал о том, что из каменных губ мастера прольется снисходительное: «Сколько же вам лет, товарищ Прохоров?», а потом последует и тот вопрос, после которого человек-утес не только сядет на шею капитана Прохорова, но и свесит ножки: «Ах, вы не женаты, товарищ… кажется Прохоров? Как же так? Видимо, бросил семью? Ну, а парторганизация что? Небось выговорочек носите?»
Нет, ничего подобного не угрожало капитану Прохорову, никто не собирался покушаться на его профессиональную честь, и дело кончилось тем, что Прохоров почувствовал, как хорошо сидеть теплым вечером на какой-нибудь старенькой скамейке с мастером Гасиловым. Петр Петрович будет дружелюбно и легко молчать, его неторопливый разговор будет занимателен, по-житейски мудр, а боксерье лицо сделается по-хорошему грустным. И весь он, Гасилов, был такой, что казались невероятными обремененные кавычками и восклицательным знаком слова: «Такие люди, как Евгений Столетов, не должны умирать!»
— Если вам нужен Андрей Лузгин, — мягко сказал Гасилов, — то спешите: он может уехать в поселок…
— Да, конечно… Задержите, пожалуйста, Лузгина.
После ефрейторской старательности инспектора Пилипенко, после сорокинской уверенности в том, что люди реже умирают сами, чем при содействии ближних, Прохорову было по-человечески приятно видеть доброе лицо мастера, по-собачьи мудрый лоб. Еще приятнее было, что и мастер Гасилов оценил Прохорова — ему, несомненно, понравился мешковатый костюм капитана, было оценено пижонство в обуви, понят нелепый бухгалтерский галстук в горошек и со старомодной булавкой. В мозгу Гасилова шла напряженная работа, да и Прохорову было о чем подумать. «Такие люди, как Евгений Столетов, не должны умирать!» Что из этого принадлежит Сорокину, что Петру Петровичу Гасилову?
— Позовите Андрея Лузгина!
И пока лучший друг погибшего тракториста Андрей Лузгин шел через сумятицу эстакады, пока робко приглядывался к незнакомому человеку, Прохоров размышлял о том, что, кажется, столкнулся с выдающимся случаем в своей милицейской практике. Ни его специально культивируемый в утилитарных целях цинизм, ни профессиональная проницательность, ни общеизвестная интуиция пока не могли обнаружить противоречий в облике и поведении мастера Гасилова. Ни признака наигрыша, ни зазубринки расчета, ни тени двойственности: цельность, глубина, непосредственность.
— А вот и Андрей Лузгин! — сказал Гасилов. — Знакомьтесь… Капитан милиции Александр Матвеевич Прохоров, тракторист Андрей Лузгин… Меня прошу извинить: дела!
— Здравствуйте, Андрей!
4
Убежденный в том, что лучшие друзья рекрутируются по принципу «лед и пламень», капитан разглядывал Андрея Лузгина с таким напряжением, с каким человек читает зеркальное изображение печатного текста: знакомый с Евгением Столетовым по фотографиям, капитан не давал себе ни секунды передышки, так как знал по опыту, что первое впечатление — самое сильное.
Евгений Столетов на групповой школьной фотографии был высок и худ, на девичьей шее незащищенно торчал острый кадык, в удлиненном лице молодая наглость соседствовала с обидчивыми кукольными губами, подбородок торчал, как кукиш, а глаза у парня были такие несговорчивые, словно его насильно втиснули в обалделый ряд товарищей, обрадованных возможностью зафиксировать навечно жадное ожидание будущего. Евгений Столетов выпирал из фотографии, торчал особняком, как одинокое дерево в поле; в руке, положенной на дружеское плечо Андрея Лузгина, чудилось желание оттолкнуть, закричать, уйти.
Андрей Лузгин в жизни, а не на фотографии, походил на спелое, пронизанное солнцем розовобокое яблоко. Круглое лицо парня было румяно, майка туго обтягивала налитые здоровьем плечи, остриженная под машинку голова казалась безупречно круглой. Он позволял Прохорову и солнцу проливать на него тепло и любопытство, так как в тот момент, когда Андрей Лузгин подошел к капитану, над тайгой и эстакадой наконец-то высунуло лучи дневное светило.
Прохоров и оглянуться не успел, как, подпрыгнув на собственных тенях, вытянулись в просветлившееся небо сосны, а в хаосе эстакады неожиданно обнаружился покой целесообразности. Во-первых, из страшноватой сумятицы веток, комлей и тупых обрубков эстакада преобразовалась в банальнейший реализм таежного бурелома, во-вторых, на хоботках кранов солнце зажгло отблески красных огоньков, в третьих, среди выросших сосен пространство эстакады оказалось свободным и легким, как вздох. Иная жизнь началась на солнечной эстакаде, сделавшейся веселой, как яблочные щеки Андрея Лузгина.
— Вот что, Андрей Лузгин, — деловито сказал Прохоров, — зовите меня Александром Матвеевичем…
Бесцеремонно повернув Андрея за плечи в сторону тайги, Прохоров обнаружил, что пышные плечи парня обросли продолговатыми, твердыми мускулами, кожа была грубой, как наждак, и вообще паренек-то, оказывается, был крепкий, сбитый, упругий, как шина тяжелого трактора. «Ишь ты, какой бодрячок!» — подумал Прохоров, но руку на плече Андрея оставил.
— Мы получили ваше письмо, Андрей, — сказал Прохоров, и его рука, лежащая на тугом плече парня, спросила: «Вы — лучший друг Женьки Столетова, вы сидели на одной парте с ним, вы дружили с пятилетнего возраста… Как же случилось так, что вы, Андрей, греете на солнце веснушчатое лицо, а Женька Столетов лежит на деревенском кладбище?…»
Игрушечный паровозик закричал обиженно и тонко, лязгнули буфера; земля под Прохоровым и Лузгиным поплыла мимо стонущих вагончиков — это двинулся в обратный путь, увозя в поселок первую смену, специальный рабочий поезд; положенные на болотистую землю рельсы изгибались и поскрипывали, паровоз старательно работал поршнями, и через несколько секунд Прохоров почувствовал головокружение от того, что поезд внезапно прекратил движение, а земля, наоборот, оказалась движущейся и солнечность освобожденной от поезда эстакады хлынула в глаза.
На эстакаде все уже двигалось, все работало — сгибались и разгибались краны, наползали медленные тракторы, из лесу доносился предупреждающий крик вальщиков «О-о-о-о!», затем раздавался длинный влажный удар падающего дерева.
— Вот и «Степанида»! — сказал Андрей Лузгин, показывая на трактор, медленно разворачивающийся на эстакаде. — Видите белые буквы?
Прохоров прищурился. И в областном управлении милиции, и дома перед отъездом, и на пароходе, и в кабинете инспектора Пилипенко он представлял, как подойдет к столетовскому трактору, пощупает теплый металл, помедлив в предчувствии счастливого озарения, заберется в кабину. Прохорову отчего-то надо было непременно сесть на рабочее место Евгения Столетова, посмотреть сквозь ветровое стекло, оказаться наедине с самим собой в ограниченном металлическом пространстве. Ему казалось, что это будет то мгновение, с которого он начнет отсчет своего рабочего времени.
«Степанида» сзади казалась нелепой, как все трелевочные тракторы, которым рабочее предназначение отрубило хвостовую часть. Впечатление было такое, словно легкомысленные люди взяли нормальный человеческий трактор и, пребывая в юмористическом настроении, шутки и развлечения ради подкоротили его… Кургузый, заносчивый, как щеголь в тесном фраке, трактор «Степанида» катился бодрым колобком по пням и ямам, по кочкам и бревнам, по лужам и мелколесью в прозрачный сквозной сосняк, и шагающий за ним Прохоров пробормотал: «А ведь на самом деле Степанида!»
— Пусть все уйдут от машины! — сквозь зубы приказал он.
Прохоров оказался наедине с теплой, живой машиной, и это было именно так, как он представлял себе в областном управлении милиции, дома, на пароходе и в кабинете Пилипенко. Ему был нужен такой трактор, который в любое мгновенье мог двинуться, хотелось, чтобы от мотора веяло ласковым и тревожным теплом, чтобы не было никого, кроме трактора, тайги и его, Прохорова. Закрыв глаза, он увидел Евгения Столетова на групповой школьной фотографии, зафиксировав упрямый, отталкивающий взгляд парня, деловито открыл глаза: «Не торопись, Прохоров!».
Он обошел машину, расставив ноги, в неподвижности начал глядеть на капот трактора, где над радиатором было написано белой масляной краской: «Степанида». Прохоров почувствовал властную неуемность молодого заносчивого почерка. Писавший был так нетерпелив, что его выдержки хватило только на две первые буквы: в семи последующих Столетов уже спотыкался о необозримую вечность времени, две последние буквы, схватившись за руки, плясали, а нетерпеливый маляр даже на этом не мог остановиться — слово «Степанида» было подчеркнуто исчезающей к концу косой линией.