Ватага - Вячеслав Шишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А колокола-то… Надо бы снять. Разобьются.
— Мягко, снег.
— Однако, разобьются.
Зыков поймал краем уха разговор.
— Звоны ваши не славу благовествуют богу, а хулу, — сказал он громко. — Попы на вовся загадили вашу дорожку в царство божье. На том свете погибель вас ждет. — Он вдруг почувствовал какую-то неприязнь к самому себе, крикнул вверх. — Эй, топоры, стой! — и быстро влез на колокольню. — Скольки? — хлопнул он ладонью в главный колокол.
— Тридцать пудов никак.
— Добро, — сказал Зыков и подлез под колокол. — Вышибай клинья!
Края колокола лежали на его плечах.
Зацокало железо о железо, молот, прикрякивая, метко бил.
— Зыков! Смотри, раздавит… Пуп сорвешь.
— Вали, вали…
Колокол осел, края врезались, как в глину, в плечи. Ноги Зыкова дрогнули и напружились, стали, как чугун.
— Подводи к краю! Не вижу… — прохрипел он, едва отдирая ноги от погнувшегося пола, и двинулся вперед.
— Берегись! — и колокол, приподнявшись на его ручищах, оторопело блямкнул языком и кувырнулся вниз, в сугроб.
Зыков шумно, с присвистом, дышал. Шумно, с присвистом, вдруг задышал народ.
— Вот это, ядрит твою, так сила…
Из носа Зыкова струилась кровь, на висках и шее вспухли жилы. Он поддел в пригоршни снегу и тер ими налившееся кровью лицо.
Топоры вновь заработали, щепки с урчанием, как лягушки, скакали в воздухе. Кучка мужиков, пыхтя, выпрастывала из сугроба колокол.
Зыков опять стоял внизу, среди толпы.
— Канат, — скомандовал он. — Зачаливай!
От поповской калитки кричал священник, его сдерживали, успокаивали мужики, а старухи орали вместе с ним, скверно ругались, взмахивали клюшками.
— А как насчет попа, братцы? Говори откровенно… — опять сквозь стиснутые зубы спросил Зыков, и белки его глаз, как жало змеи, вильнули в сторону попа.
Мужики молчали.
— Эй, кто там еще? Слезай с колокольни!.. Подводи лошадей.
И по десятку коней впряглись в оба конца каната. Мужики, а сзади ребятишки, крепко вцепились в канат, нагнулись вперед, напрягли мускулы, застыли. И словно две огромных сороконожки влипли присосками в растоптанный белый снег.
— Готово?
— Вали!
Народ ухнул, закричал, некоторые наскоро перекрестились, нагайки ожгли всхрапнувших коней, верх колокольни затрещал, заскорготал костями, покачнулся и, чертя крестом по звездному небу, рухнул вниз. Взвились снег и пыль, лошади и люди посунулись носами. Хохот, крик, веселая визготня парнишек.
А дедка Назар, подкравшись сзади, грохнул-таки Зыкова костылем по голове:
— Нна, антихрист!.. Нна…
— Дурак! — круто обернулся к нему Зыков, поправляя папаху. — Забыл, как пулеметы-то на колокольне стояли? Забыл?
От двух его серых суровых глаз дед вдруг шарахнулся, как от чорта баба:
— Гаф! Гаф! Гаф! — отрывисто, сумасшедше взлаял он. — У, собака. Кержацка морда. Гаф!.. — и под дружный хохот, боком-боком прочь, в прогон.
Костры ярко горели, с кострами веселей. Воздух над ними колыхался, и видно было, как колыхались избы, небо, мужики.
В поповском доме погас огонь. От поповских ворот сипло лаял в небо старый поповский пес. Девушки и бабы ходили вдоль освещенного кострами села, перемигивались, пересмеивались с партизанами, угощали их кедровыми орехами:
— На-ка, бардадымчик, погрызи.
Парнишки осматривали ружья, вилы, барабаны. Возле пулеметов целая толпа.
— Эй! — закричал Зыков. — А где здесь староста?
И по селу многоголосо заскакало:
— Эй, Петрован!.. Где Петрован?.. Копайся скорей… Зыков кличет.
Петрован, лет сорока мужик, суча локтями и сморкаясь, помчался от пулемета к Зыкову. За ним народ.
— Что прикажешь? Я — староста Петрован Рябцов. — Он снял шапку и, запрокинув голову, смотрел Зыкову в глаза.
— Я по всем селам делаю равненье народу, — на весь народ заговорил тот. — И у вас тоже. Шибко богатых мне не надо, и шибко бедных не должно быть. Сердись не сердись на меня, мне плевать. Но чтоб была правда святая на земле. Вот, что мне желательно. И у меня нишкни. Ну! Эй, староста! которые бедные — по леву руку станови, которые богатые — по праву руку. Срамных, наблюдай. А я сейчас. Коня!
Он вскочил в седло — конь покачнулся — и поехал за околицу, на дорогу, проверять сторожевые посты.
— Эй, часовые! Не дремать! — покрикивал он, грозя нагайкой.
А в толпе мужиков крик, ругань, плевки. Парфена тащили из бедноты к богатым. Аристархова не пускали от богатых в бедноту. Драный оборвыш гнусил из левой кучки:
— Обратите внимание, господа партизане: семья моя девять душ, а избенка — собака ляжет, хвост негде протянуть, вот какая аккуратная изба. Мне желательно обменяться с Таракановым, потому у него дом пятистенок, а семья — трое… А моя изба, ежели, скажем, собака…
— Сам ты собака. Ха! В твою избу. Вшей кормить.
Бабы подошли. У баб рты, как пулеметы, руки, как клещи, и, сердце — перец.
Кричал народ:
— У тя сколь лошадей? А коров? Двадцать три коровы было.
— Было да сплыло. В казну отобрали. Дюжину оставили.
— Ага, дюжину!.. А мне кота, что ли, доить прикажешь?
— Братцы, надо попа расплантовать… Больно жирен.
— Сколь у него лошадей? Четыре? Отобрать… Две Василью, две оборвышу. Только пропьет, сволочь…
— Кто, я? Что ты, язви тя…
— А попу-то что останется?
— Попу — собака.
— Это не дело, мужики, — выкрикивали бабы.
— Плевала я на Зыкова… Кто такой Зыков? Тьфу!
— А вот под'едет, он те скажет — кто.
Под'ехал Зыков:
— Ну, как? Слушай, ребята. Обиды большой друг дружке не наносите…
— Степан Варфоломеич! Набольший! — и драный, низенький оборвыш закланялся в пояс черному коню. — Упомести ты меня к богатею Тараканову, а его, значит, ко мне: избенка у меня — собака ежели ляжет, хвоста негде протянуть.
Зыков сердито прищурился на него, сказал:
— Тащи сюда свою собаку, я ей хвост отрублю. Длинен дюже.
В толпе засмеялись:
— Ах, ядрена вошь… Правильно, Зыков!.. Он лодырь.
— Ну, мне валандаться некогда с вами, чтобы из дома в дом перегонять, — потрогивая поводья, сказал Зыков. — Уравняйте покуда скот… Надо списки составить, посовещайтесь, идите в сборню… Что касаемо жительства, вот укреплюсь я, как следовает быть, тихое положенье настанет, все села новые по Сибири построим. Лесу много, знай, топоры точи. Всем миром строить начнем, сообща. Упреждаю: поеду назад, проверка будет. Чтоб мошенства — ни-ни… Эй, Ермаков!
К ночи все затихло. Месяц был бледный, над тайгой и над горами вставал туман.
Партизаны разбрелись по избам, многие остались у костров. Лошадей прикрыли потниками, ресницы, хвосты и гривы их на морозе поседели.
Зыков с шестью товарищами ушел на ночевую к крепкому мужику Филату.
— Чем же тебя побаловать? — спросил Филат. — Чай потребляешь?
— Грешен, пью. Плохой я, брат, кержак стал.
— Эй, баба! Становь самовар, да дай-ка щербы гостям. Такие ли добрые моксуны попались, об'яденье.
Щербу ели с аппетитом. Выпили по стакану водки. Как ни просил хозяин повторить — нельзя.
— Мой сын, — сказал Филат, — в дизентирах. Ну, он желает записаться к тебе. Гараська, выходи! Чего скоронился?
Вышел высокий, толстогубый, с покатыми плечами, парень и заскреб в затылке:
— Жалаим… Постараться для тебя, — сказал он, стыдливо покашливая в горсть.
— Пошто для меня? Для ради народа, — поправил Зыков. — Ну, что ж. Рад. Конь есть?
— Двух даем, — сказал отец. — И винтовка у него добрая. Мериканка. И вся амуниция. С фронта упорол.
И пока пили чай, еще записалось четверо, с винтовками и лошадьми.
— Мы не будем убивать, так нас убьют, — сказал поощрительно какой-то дядя от дверей.
Крестьян набилось в избу много. Были и женщины. Зыков крупно сидел за столом среди своих и хозяев, на голову выше всех. Черные, в скобку подрубленные волосы гладко причесаны. Поверх черной рубахи шла из-под густой черной бороды серебряная с часами цепь. Бабы не спускали с него глаз. Акулька, маленькая дочь Филата, выгибаясь и потягиваясь, стояла у печки. Раненая гвоздем рука ее была замотана тряпкой.
Акулька все посматривала на черного большого дяденьку и что-то шептала. Потом кривобоко засеменила к своей укладке, вытащила заветную конфетку с кисточкой и, сунув ее в горсть Зыкову, нырнула, сверкая пятками, в толпу баб и девок. Все захохотали.
Зыков растерянно повертел конфетку, качнул головой и тоже улыбнулся:
— Спасибо, деваха… Расти, жениха найду, — сказал он, пряча подарок в карман.
Акулька, подобрав рубашонку, голозадо шмыгнула по приступкам на печку, к бабушке.
Когда укладывались спать, хозяин спросил:
— Много ли у тебя, Зыков, народу-то?
— К двум тысячам подходит.
— Поди, твои кержаки больше?
— Всякие. Чалдонов[2] много да беглых солдат. Каторжан да всякой шпаны — тоже прилично. А кержаков не вовся много.
— А с Плотбища есть кержаки у тя?