Тюрьма - Джон Кинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы возвращаемся в полицейский участок, и я снова в камере, человек со шрамом помогает мне сесть и опереться на стену, я снова па своем месте, там, где я должен быть. Я беззащитен, но почему-то знаю, что с этими заключенными я в безопасности, я опускаю голову на колени, дотягиваюсь до кармана и убеждаюсь, что мой талисман удачи по-прежнему на месте. Я крепко сжимаю его и произношу какую-то забавную молитву.
Когда я был ребенком, я поймал бабочку и положил ее в банку, я был слишком мал, чтобы знать, что при закрученной крышке она не сможет дышать. Я смотрел, как она трепещет крылышками, и слышал, как они шуршат о стекло, и эта бабочка на несколько дней должна была стать моим питомцем, а потом бы я ее отпустил, и у нее были такие красивые крылышки; и я долгое время сидел и любовался этим экземпляром, и я был поражен, насколько они тонкие, эти крылья, и тем, что столь хрупкое создание может так высоко взлететь. Это было летом, и все было прекрасным, деревья покрыты листвой, цветут цветы; и все это время я любил свою бабочку, которая медленно умирала, безмолвно задыхаясь. Я пошел поиграть, а когда вернулся, она лежала на дне банки и не двигалась, и почему-то я понял, что она мертва. Мы отнесли ее на пустырь и похоронили в папоротнике, и мама сказала мне, что бабочки такие красивые, потому что живут очень короткую жизнь, что сначала они — гусеницы, а потом на один день превращаются в бабочек. Мне было грустно, и я плакал, но в то же время это казалось мне почти справедливым, хотя я чувствовал себя даже еще более виноватым, потому что не дал ей прожить и этого единственного дня. Не знаю, почему я сейчас думаю о той бабочке, но вот думаю.
Газон желтеет, он покрыт незабудками и одуванчиками, и его нужно подстричь; и Нана говорит, что она для этого слишком устала, что у нее больше нет сил, и вздыхает: «я старею, дорогой, но это только внешне, внутри я чувствую себя так же, как и когда я была маленькой девочкой, меняется только тело и возраст, а дух остается таким же, он вечен», и мы с мамой толкаем газонокосилку, и это хорошо — помогать другим людям, и мы продолжаем жить у Наны; и в моих воспоминаниях почти всегда лето, а если мы сидим дома, то это сказочная зима, и запах свежесрезанной травы напоминает мне о мышах, или, может, это мыши напоминают мне о траве и нетронутых заросших полях, на которых они живут летом; и Нана садится в шезлонг и смотрит, как мы смеемся, вы вот там пропустили одуванчик и еще здесь пучок травы; и я полон энергии, я расту, становлюсь большим, и скоро мне будет четыре года, и у меня будет праздник — с сэндвичами и играми; и почему-то, когда мы сгребаем граблями срезанную траву, она становится мокрой, и из близлежащего сада раздается смех, а мы пьем апельсиновый сквош и едим маленькие рулетики с джемом и сливками; и в саду полно растений и кошек, они спят на угольном сарае, и домик моего папы встроен в сарай, для взрослого человека он очень мал, деревянные доски подогнаны впритык, а еще есть маленькая дверца от серванта, приделанная к почтовому ящику, вот только те открытки, которые он присылал мне, проходили через дверь настоящего дома; и теперь трудно вспомнить, когда я получил этот талисман удачи, который теперь со мной, и мне почти кажется, что я был рожден вместе с ним, хотя я знаю, что до меня он принадлежал Нане, а на следующий год я иду в школу, буду учиться читать и писать, а мама и Нана сидят в шезлонгах; и пока я смотрю на порхающих бабочек и жужжащих пчел, подставив ноги солнечному теплу, они говорят, но не знают, что я их слушаю, они говорят, ну не досадно ли, что ему уже надо идти в школу, и я отчасти напуган, потому что мне придется покинуть этот сад, и в то же время я хочу стать большим мальчиком, и они говорят о школьной травле и о ребенке, который покончил с собой, потому что плохие дети говорили ему отвратительные вещи, но я отказываюсь слушать такой разговор; и на ночь мне всегда рассказывают сказку, иногда мама, иногда Нана, и одна из моих любимых — про Ноя и его ковчег, про то, как в ковчег поднялись все животные, каждой твари по паре, чтобы спастись от потопа; и это случилось, потому что Бог рассердился на людей за их плохие дела; и я спрашиваю, почему только двое из каждого вида животных поднялись в ковчег и почему остальные должны были утонуть, если именно люди стали причиной всех этих бедствий, и Нана говорит, что она точно не знает, но, может быть, животные знали, что на то воля Бога и не возражали против того, чтобы отправиться на небеса, но для меня это не имеет значения, и я спрашиваю, почему от каждого животного в ковчег отправились мальчик и девочка; и она объясняет, что это естественный способ жизни, что мужчины и женщины находятся друг с другом в равновесии, и один без другого не сможет существовать; все в жизни имеет свою противоположность, вторую половину, и вместе с ней становится целым, когда подрасту, я пойму это, могу ли я себе представить, каким скучным был бы мир, если бы в нем жили только мужчины или только женщины; и я киваю и говорю: «Думаю, что это так, хотя мне не сильно нравятся девочки, они глупые и играют в куклы», а в следующий раз она рассказывает мне о том волшебном яблоке в том особенном саду, и о том, как после этого у людей все пошло наперекосяк; и все это кажется настолько глупым, потому что из яблок, которые падают в наш сад с участка соседнего дома, Нана печет пирога, и может, она испечет такой пирог на мой день рожденья; и все равно — в нашей стране нет змей, или их немного, я никогда ни одной не видел и никогда не ел тех яблок с земли, потому что они кислые, а в некоторых есть черви, а испеченные, посыпанные сахаром, они меняют вкус, становятся сладкими, и с маковки стекает сладкий крем.
Пристегнутые друг к другу наручниками, мы смешиваемся с парнями из других камер, мы выходим из участка, и нас ведут полицейские и тюремные надзиратели, разные униформы, но оружие одно и то же, тюремные надзиратели небриты, они более грубы. Чувствуешь жопой — если мы попытаемся бежать, они выстрелят, они убьют человека, даже не задумавшись о том, какое он совершил преступление, будь он серийный насильник или карманный воришка. Попытка к бегству — это преступление против государства, и вот оно — откровение — если мы доставим неудобства власть предержащим и их слугам, это будет нашим самым страшным преступлением. Тюремный надзиратель игриво машет дубинкой, мы забираемся в фургон, и он бьет нас но плечам, когда наступает моя очередь, он стучит сильнее. И этот несуразный мороженщик стоит неподалеку, облизывает клубничный рожок, с вожделением косится и машет рукой заключенным, а парни матерятся в ответ; их гнев понятен, но бессилен, и оборотень смеется и вращает глазами, снова угрожает страшной еблей, жутким насилием, встречается со мной взглядом: «Да, я выебу каждого из вас очень хорошо и очень жестко».
Полицейские забираются в фургон и встают позади, заключенные развернуты лицами вперед, в кузове пробиты маленькие амбразуры, но они помутнели от въевшейся грязи; застрявший дохлый паук и мумифицированная оса прилепились к ближайшему ко мне окну. Двери с лязгом захлопываются, и фургон вздрагивает, колеблется от вибраций мотора, и в конце концов эти вибрации затихают, и перед отъездом мы вынуждены ждать добрых десять минут; становится душно, все больше и больше, люди волнуются, и напряжение возрастает, пространство сужается, а к голове приливает пот. И только когда мы оказываемся запертыми внутри фургона, я осознаю, что меня приковали к незнакомцу, чье горло — в рваном ожерелье черных кровоподтеков, и его лицо искривлено выражением полного неудачника. Он не смотрит на меня, когда я толкаю его локтем. Я говорю, но он не слышит. Его рука покоится рядом с моей, сталь наручников холодна, но его кожа холоднее — она ледяная. Он не плачет, не дергается, не делает ничего, просто сидит, уставившись перед собой.
И вот фургон трогается, сначала спешно, мягко трясет нас, этот груз из заключенных — можно похвастаться разнообразием: высокими, низкими, толстыми, тонкими, старыми и молодыми парнями, вцепившимися в сидения перед собой, мы с грохотом мчимся навстречу кошмару, ожидающему нас на вершине холма, в сошедшей с рельсов вагонетке русских горок, наши бесконечные мысли полны сожалений о совершенных преступлениях и о том, что нас поймали; и все молчат, и только какой-то эльф перешептывается с невидимым другом, попеременно возбуждаясь и впадая в таинственность… Заключенный с перевязанной головой слышит этот разговор и начинает что-то напевать, постукивает пальцами по раме окна, выбирает из паутины па амбразуре дохлую муху, держит ее перед глазами и смотрит на нее с недоверием, затем давит ее пальцами и вытирает их об штаны, довольный этой демонстрацией собственной власти. Он не попадает в ноты, путает слова; и другой заключенный поворачивается и грозит ему кулаком, и мушиный возмутитель спокойствия затыкается. Этот фургон — роковой ковчег, плывущий по старым улицам из кирпича и камня, пейзаж размыт, и мы не пытаемся разглядеть этот вид, потому что мы в ужасе.