Ощущение времени - Михаил Садовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Заходи, когда застанешь, — сразу на „ты“ хмыкнул в телефон Лысый, — хоть сейчас. Я круглые сутки работаю — у меня мирного графика нет».
Обычные сомнения одолели Давида после часовой дороги, совсем на пороге цели, и он повернул назад. «Что я скажу ему? То, что думаю? Это я уже делал — результат знаю. То, что „надо“? А что ему надо? Что мне?» Каждый вопрос, несомненно, имел множество вариантов ответа, в зависимости от различных условий и личности, но один был стопроцентно верным в нашем отечестве. Додик повернул к магазину, запасся бутылкой и сунул её во во внутренний карман куртки.
— Разговор будет серьёзный, — констатировал Лысый, разглядывая Додика. — Рекогносцировка такая: дома один — жена в санатории, дочь в консерватории, — он хихикнул неожиданной рифме и мотнул головой, — проходи.
Они устроились на кухне, и несколько минут старший изучал пришедшего, буквально уставившись на него. Потом молча выставил из холодильника вполне не холостяцкие яства: котлеты (наверное, жена наготовила перед отъездом), квашеную капусту, головку чеснока… сначала поставил рюмки, поморщился, посмотрел на Додика, убрал их и заменил маленькими гранёными стаканчиками, какими хозяйки отмеряют на рынках семечки из мешка, называя их стаканами… Потом он снова уселся напротив, разлил по половинке, поднял на уровень глаз, кивнул Додику бритой головой и тут же выпил. После этого разговор возник беспрецедентно просто — два давно знакомых человека не виделись много лет и вот встретились, выпили и стали вспоминать… о войне, конечно… которую видели с диаметрально противоположных сторон… один из-за бруствера окопа… другой из голодного барака… сыпались имена, названия, безо всякого сомнения, что сидящий напротив их знает и в курсе всего, о чём идёт речь… и хотя это было вовсе не так, ни один из них не задавал вопросов.
— Я знаю, зачем ты пришёл, — неожиданно переключился Лысый, — только не пойму, почему ко мне… я твоих книжек не держал, слышал только, что говорили на заседании… хочешь моё мнение? — Додик молча вертел в руках стакан. — Мало их ещё… вот в чём дело… это ж как деньги… вступительный взнос, а они у тебя тонкие… на ладонь положишь — вниз не тянут… другие понатаскали гору… и прошли… особенно, у кого кирпичи толстенные… ну, сам реши, кому их читать охота.
— Настоящих много не бывает… они часто фальшивые!.. — возразил Додик.
— Кого в виду имеешь? — резко и в лоб спросил Лысый.
— Всех… — Додик дерзко уставился на собеседника. — Впрочем, к чему это…
— Верно… чего других судить!? Ты считаешь, что твои — настоящие, а у другого — похуже. Это-то нормально… но как доказать? Можешь?
Додик поднял глаза на собеседника, молча вытащил из внутреннего кармана пиджака сложенные вдоль страницы, исписанные кривыми строками, отодвинул всё от края стола, опёр об него рукопись, уставился в неё и после короткой паузы, не поднимая глаз, начал читать бесстрастным ровным голосом.
«На углу улиц Некрасова и Советской желтел пустырь. Когда он образовался, никто не помнил — последнего дома у перекрёстка не было. Может, его и не строили вовсе, потому что улицы сходились под слишком острым углом, и участок неправдоподобно сужался… Он был вытоптан не только посредине, где между двумя врытыми трубами натягивали рваную сетку и гоняли мяч поверх неё с одной половины очерченной площадки на другую, но и вдоль заборов. Тут по вечерам сходились парочками и компаниями мальчишки и девчонки. Трава не успевала вырасти.
Налево — по Некрасовке тянулся ровный зелёный забор вдоль одинаковых почерневших и притихших дач старых большевиков, спрятавшихся за рядами охраняющих их сосен, а направо, по Советской — домики, домики — вразнобой без стиля и строя, с лаем собак, помойными выплесками по углам участков и нарезанными огородами… здесь водились хорошо знакомые ребятам сады, яблочные и вишнёвые, а в летний зной крапивно малинные заросли вдоль заборов с пролезающими сквозь штакетник стеблями, усыпанными душистыми ягодами.
Зима тянулась долго, залезая ещё и на позднюю весну переходными экзаменами в каждом классе, но всё равно параллельно с этим начиналась прекрасная пора длинного заманчивого лета.
У мудрой сосны со старыми ржавыми скобами для бельевых верёвок, безжалостно вбитыми в её бок, наверное, очень давно, в её девичьем возрасте, Милка Шухман училась садиться на новенький, с толстыми невиданными шинами немецкий велосипед.
Такая „Мифа“ была мечтой каждого. Милка на голову выше всех мальчишек, заливалась крутым румянцем и никак не могла освоить подарок. Когда никого не было вокруг, я подводил велосипед к сосне, оставляя пространство в которое протискивалась Милка. Она бралась одной рукой за скобу, подтягивалась и проносила ногу над углом утопленной женской рамы. Теперь одну руку она клала мне на плечо, прежде чем перенести её на руль, за который держалась пока что одной левой. Я отпускал руль, когда на нём лежали обе её руки, брался сзади за седло, чтобы удержать велосипед в равновесии и подтолкнуть вперёд… Это было нелегко: во-первых, я весил в два раза меньше Милки, и мне её ни за что было не удержать, а она страшно боялась, во-вторых, мне не хотелось как можно дольше убирать руку, потому что сквозь её платье я чувствовал, как она своей упругой, выступавшей за края седла попой больно и сладко прижимала мои пальцы… но вот рывок по команде, я бегу за ускользающей радостью и то тяну на себя, то отталкиваю заваливающуюся на разные стороны и отчаянно вихляющую передним колесом машину, пока она всё же не пересиливает меня и под режущий милкин визг не валится на песок… тогда я подскакиваю те полшага, на которые отстал, помогаю Милке подняться и имею право ладонью чистить её платье, беззастенчиво касаясь всех частей тела… Милка не отстраняется. Она поднимает руки, поправляет разметавшиеся волосы и поддувает их снизу резкими выдохами, направляемыми вытянутой и загнутой для этого чуть вперёд и вверх нижней губой.
— На, прокатись, — говорит мне Милка и толкает носком сандалии велосипед, но я продолжаю чистить её юбочку. Я не хочу. Не хочу убирать свою руку, не хочу, чтобы стояла здесь одна! Мало ли кто сейчас появится и подойдёт к ней?!. Я стараюсь не разгибаться, потому что моя голова ей по плечо… ей уже, наверное, двенадцать, а мне… будет десять… я хочу подрасти скорее… она опускает свои руки, стряхивая мои вниз.
— Не хочу больше! Бери его, Додик, — она опять толкает „Мифу“ ногой, — и пойдём до Овражков.
Мне не нравится, что она так обращается с велосипедом, и теперь очень хочется прокатиться, но от такого предложения — прогуляться вдвоём до дальней деревни на опушке леса — может отказаться только полный безумец, и я качу вслед за уходящей Милкой её сокровище. Она проскальзывает в свою калитку и по узкой дорожке, обсаженной смородиной, идёт к терраске. „Поставь его здесь“, — говорит она и резко оборачивается. Я не успеваю затормозить, колесо прокатывается мимо неё, а я всем лицом сходу налетаю на её грудь! Руки разжимаются, „Мифа“ с грохотом снова летит на землю, а Милка откидывается назад, ещё дальше закидывает голову, заливается смехом и держится за мои плечи, чтобы не упасть тоже… я задыхаюсь, кружится голова, и так хорошо! Я улетаю, улетаю на „Мифе“ в заоблачные выси! И всё же мы вместе валимся, она назад на спину и утягивает меня за собой…»
Звонок буквально обрушился на них, разорвал всю картину и возникшую невыразимую ниточку, которая потянулась далеко-далеко назад, о чём Додик и не догадывался… Лысый слушал сидящего напротив мальчишку и сам уносился в детство, в свою деревню, где велосипед, не такой, конечно, а простенький, тяжеленный тульский с обычными шинами, тонкими зелёненькими полосочками по чёрному лаку на раме и ободах колёс, казался невероятным и недостижимым богатством… даже для их семьи, сначала зажиточной, а потом всё больше и больше хиревшей.
После всех законных грабежей, организованных властью, отец был уже готов бежать в дальние края, где ему, казалось, можно затаиться и переждать смутные времена… но слишком долго раздумывал и не успел… после его ареста мама сильно болела, и смерть младшего брата от бескормицы и отсутствия денег на лекарства подкосила её… старший ушёл ещё раньше, до всех трагических событий в их семье, и о нём не было ни слуха… А он, Колька-бегун (прозвали его так, потому что он всегда не ходил а торопился вприпрыжку), продал за гроши дом и подался в город, учеником на завод. Там вскоре записался с великим трудом (сына раскулаченного никуда не брали) в аэроклуб… он мечтал стать пилотом… Вырваться на простор из этой жизни…
Тут звонок прервал его воспоминания.
— А, чёрт! — досадливо поднялся хозяин. — Наверное, дочка, — и уже из прихожей послышался его голос: — Садись, послушай.