На этом свете (сборник) - Дмитрий Филиппов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Саня Мелихов забарабанил кулаками в дверь.
– Открывай! Открывай, сукин сын!
– Кто такие? – раздался за дверью старческий голос.
– Люди. Баба у нас рожает…
– Так вам в город надо.
– Она на крыльце сейчас родит. Сука ты, открой! – и вдогонку взмолился: – Ну открой же, отец! Ну…
Маша застонала. А потом звякнула щеколда после долгой – в вечность – паузы. На пороге стоял заспанный дед.
Этот миг застыл в морозном вьюжном воздухе. Дед в сторожке. Со спины бьет свет электрической лампочки. Маша закусывает губу. Взопревшие мужики глядят с ненавистью.
– Сюда несите, – дед показывает на обтянутый мешковиной матрац на полу. – Кровати нет. Не положена.
Машу аккуратно кладут и отходят на полшага назад. Руки вдруг становятся легкими и воздушными.
– Кипяток нужен, – говорит водитель.
– Сделаем.
Сторож ставит на раскаленную буржуйку ведро воды.
Пахнет скотиной от всех углов.
Маша не может говорить, смотрит затравленно по сторонам. Пытается поймать взгляд мужа, но Осип отводит глаза. Не верит, что все закончится благополучно. И тогда Саня Мелихов опускается перед ней на колени, задирает юбку и стаскивает намокшие, отяжелевшие рейтузы. Рвет нижнее белье.
– Ну-ка, отвернулись все, – рычит.
Все послушно отворачиваются, только Осип стоит и смотрит, как завороженный, не в силах пошевелиться.
Кипяток греется долго. В это время Маша кричит, тужится. Ребенок постепенно выходит на свет. Сторож достает из тумбочки ополовиненную бутылку самогона, протягивает Мелихову. Тот щедро ополаскивает руки. Разливается сладкий сивушный запах.
Ребенок выходит медленно. Показывается сморщенная головка.
Маша кричит, ее крик рвет тесное пространство сторожки, устремляется в ночь, в непроглядную тьму. Мужики стоят и смотрят. Дергается веко у Осипа. Мелихов бережно принимает головку ребенка просамогоненными руками.
Время и не застыло, и не замерло – завязло в крике, в свете запыленной лампочки, в молчании мужчин. Прошмыгнула мышь под столом.
Маша рвется от крика, грудь ее раскалывает булькающий воздух. Больно. Невыносимо больно. Словно весь белый свет болит у нее в животе.
И вдруг всем становится понятно, что все будет хорошо. С Машей, с ребенком, с миром. Мелихов произносит:
– Ножницы. Или нож. Накалите.
Дед роется в тумбочке и достает огромные ножницы. Вымя коровам резали. Кладет на буржуйку. Через минут ножницы краснеют на концах.
Младенец лежит у Мелихова на ладони, по-тараканьи шевелятся пальчики. Слизь. Кровь. Маша облегченно дышит.
– Режь, – говорит Мелихов Осипу.
Тот в полусне берет ножницы, но обжигается, отдергивает руку. И тогда сторож протягивает засаленное полотенце. Осип зажимает полотенцем кольца ножниц и перерезает пуповину. Шипит кровь. Маша вновь кричит, а потом начинает смеяться. Ее не остановить, она хохочет, заливается. Мелихов держит младенца и тоже начинает похохатывать. И уже все хохочут, трясутся от смеха.
Младенец не кричит. Только открывает рот, ищет маму. И Маша протягивает к нему руки. Мелихов передает ребенка матери, и все видят, что это мальчик.
– Можно и покурить, – говорит Мелихов.
Мужчины выходят на улицу.
Тишина.
Стихла метель.
Закуривают. Трещит табак в морозном воздухе.
– Спасибо, – говорит Осип Давыдов.
– Спасибо не булькает, – отвечает Саня Мелихов и улыбается.
– За мной не заржавеет.
– Чудо сегодня случилось. А раз чудо – держи!
Он снимает с запястья часы и протягивает Осипу.
– Пацану отдашь, когда вырастет. Немецкие. Трофейные. Я – Саня Мелихов.
Один из попутчиков лезет за пазуху, достает коробочку, протягивает:
– «Шипр». Раз такое дело… Андрюха меня зовут.
Последний снимает золотую цепочку с шеи и без слов протягивает Осипу.
– Я же… Я… Этот ребенок…
Осип давится словами. Сглатывает. В руках подарки.
– Иди к жене, к сыну, – улыбается Мелихов.
– Да пойду, пойду.
– Иди.
Осип заходит в сторожку, аккуратно прикрывает за собой дверь.
Три волхва курят морозной ночью.
Смерти больше нет.
Галерная улица
РассказЕсли вы никогда не проходили Галерную улицу от начала до конца, ныряя под арку между Сенатом и Синодом, легким шагом пробуя на ощупь неровный булыжник мостовой, если не чувствовали себя одураченным, упираясь в срез Ново-Адмиралтейского канала, где так чинно, так с достоинством обрывает свой ход старейшая улица, если не вдыхали вместе с запахом ветреной Невы промасленную копоть льняных канатов, въевшуюся в эти дворы до скончания века, – вам никогда не понять тонкой, искренней и неизбывной зачарованности друг другом Лидочки Аргушиной и Петра Резанцева.
Это не история любви и не история болезни. Напрасно читатель будет искать совпадения в именах; нет никаких аллюзий в фамилиях молодых людей. А если бы и были, что с того? Истинное чувство нельзя записать, бумага его не вынесет, чернила отравят ядом. Волшебное таинство страсти, нежности, гулких совпадений и глухоты сможет рассказать только Галерная улица – место лебединого счастья и смертельной усталости. Читатель, пройди ее от начала и до конца.
Первый раз они могли увидеть друг друга на станции Ладожское озеро холодным майским днем 1942 года. Шарады мироздания. Принцип невстречи. Судьба вывихнула плечо и столкнула их вместе пятилетними детьми, осоловевшими от зимних месяцев блокады. Она посадила их на Финляндском вокзале в один вагон, отметая давку, крики дерущихся за место пассажиров, протиснув сквозь тюки, узлы и чемоданы. Судьба не забыла поцеловать их на прощание синими губами умерших бабушек, спаяла каждого кольцом материнских рук, укутала в ворох свитеров и жакетов. Она на секунду отвернулась в Осиновце перед погрузкой, и вот Петрушу вместе с потоком женщин и детей медленно поглощает пузатое чрево военного корабля. Он вертит головой из стороны в сторону, пытаясь угадать источник тонкого запаха лаванды, такого неожиданного и пьянящего, а Лидочка сидит на берегу и громко читает по слогам: «ВИЛ-САН-ДИ».
– Мама, мы на этом корабле поплывем?
Мама молчит. Смотрит прямо перед собой и кусает бледную губу.
Так устроено, что мир целен, огромен и нерушим, а жизнь в этом мире соткана из совпадений, неверных решений, счастливых случайностей. Человеческая душа – что перышко, коснувшееся наковальни за мгновение до…
Аргушины вернулись в Ленинград в феврале сорок пятого, навсегда покинув горклый, узкоглазый, гремящий железом Челябинск. Им повезло. Маленькая комната коммунальной квартиры в доме двенадцать по Красной улице оказалась еще не занятой. Голая, без мебели, с выбитой дверью. Облупленная позолота былых радостей. Плесневелый запах запустения. Новые соседи. На месте безумной, впавшей в старческий маразм Анастасии Филипповны – щуплый и быстрый, похожий на лисенка гражданин Буравко Кирилл Моисеевич. Жесткие рыжие волосы и южнорусский говорок. Рекомендовался по-старинному, с прищелкиванием несуществующего каблука. И все в его внешности было прозрачным, несуществующим. От самой Анастасии Филипповны остался только едкий запах кошек. Пять, шесть, семь, восемь… Ее комната была кусочком Египта в холодной Северной Пальмире. Безумная, пугливая, дряхлая старуха, верно, даже не заметила, как их съели в первую же голодную зиму. Тот кошачий суп помог дотянуть до весны.
На месте семьи Бобровых – две серые молчаливые мышки. Кондукторши или регулировщицы. Устроительницы нового мира. Старший Бобров сгинул в боях под Москвой. Его жена Катерина, дородная, румяная, как спелое яблоко, была расстреляна за людоедство.
Мать Лидочки сквозь слезы заставила себя улыбнуться:
– Ну вот, одуванчик, мы дома.
– Мне здесь не нравится.
– А мы товарищу Сталину напишем, и он во всем разберется.
– Обещаешь?
– Обещаю!
В дверном проеме мелькнула неспокойная рыжая голова.
Потянулись дни, один сумрачней другого. Коммунальная жизнь – это особый настой из завистливых взглядов, графика уборки коридора, кухни и туалета, из сальных сплетен и равнодушных глаз. Сплав разнополярных миров: так гной рассасывается в разбухшей десне и все никак не может рассосаться.
Улица, как и город, не в силах поменять имя, данное ей при рождении. Меняется топоним. Но остаются дома, остается душа и тончайшая аура; отшлифованный веками булыжник помнит каждое колесо, каждый сапог, он омыт кровью, плевками и потом миллионов сгинувших в яме истории. Дома княгини Тянищевой, графинь Праскевич-Эриванской и Воронцовой-Дашковой хранят бесчисленные тайны, слышат смех и плач предыдущих поколений, помнят гневный крик и предсмертный шепот. Право впитывать и запоминать дано им городом и небесами. Галерная улица, ставшая Красной в октябре 1918 года, не испугалась чужеродного имени. Какое ей дело до стукача Буравко и двух худосочных лимитчиц? Их можно потерпеть, как дворовая сука, готовая ощениться, терпит надоедливых блох.