Том 20. Жизнь Клима Самгина. Часть 2 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Здешнего университета?
— Да.
— Юрист, — утвердительно сказал человек, снова пересел к столу, вынул из кармана кожаный мешочек, книжку папиросной бумаги и, фабрикуя папиросу, сообщил: — Юриста от естественника сразу отличишь.
«Каждый из них так или иначе подчеркивает себя», — сердито подумал Самгин, хотя и видел, что в данном случае человек подчеркнут самой природой. В столовую вкатилась Любаша, вся в белом, точно одетая к причастью, но в ночных туфлях на босую ногу.
— Ну, что, дядя Миша?
— Не согласен, — сказал тот, отрицательно покачав головой.
— Ах, трусишка! — воскликнула Любаша, жестоко дернув себя за косу, сморщила лицо от боли и спросила:
— Значит — будет так, как предлагали вы?
— Именно, — тихо, но твердо ответил дядя Миша и с наслаждением пустил в потолок длинную струю дыма, а Любаша обратилась к Самгину;
— Вот — дядя Миша хорошо знал Ипатьевского.
— Сына и отца, обоих, — поправил дядя Миша, подняв палец. — С сыном я во Владимире в тюрьме сидел. Умный был паренек, но — нетерпим и заносчив. Философствовал излишне… как все семинаристы. Отец же обыкновенный неудачник духовного звания и алкоголик. Такие, как он, на конце дней становятся странниками, бродягами по монастырям, питаются от богобоязненных купчих и сеют в народе различную ерунду.
Голосок у дяди Миши был тихий, но неистощимый я светленький, как подземный ключ, бесконечные годы источающий холодную и чистую воду.
Нетерпеливо притопывая ногою, Сомова спросила:
— Прочитали «Манифест»?
— Прочитал и передал по назначению.
— Ну, и — что?
— Событие весьма крупное, — ответил дядя Миша, но тоненькие губы его съежились так, как будто он хотел свистнуть. — Может быть, даже историческое событие…
— Конечно!..
— Жаль, написана бумажка щеголевато и слишком премудро для рабочего народа. И затем — модное преклонение пред экономической наукой. Разумеется — наука есть наука, но следует помнить, что Томас Гоббэс сказал: наука — знание условное, безусловное же знание дается чувством. Переполнение головы плохо влияет на сердце. Михайловский очень хорошо доказал это на Герберте Спенсере…
Любаша бесцеремонно прервала эту речь, предложив дяде Мише покушать. Он молча согласился, сел к столу, взял кусок ржаного хлеба, налил стакан молока, но затем встал и пошел по комнате, отыскивая, куда сунуть окурок папиросы. Эти поиски тотчас упростили его в глазах Самгина, он уже не мало видел людей, жизнь которых стесняют окурки и разные иные мелочи, стесняют, разоблачая в них обыкновенное человечье и будничное.
В столовую влез как-то боком, точно в трамвай, человек среднего роста, плотный, чернобородый, с влажными глазами и недовольным лицом.
— Пимен Гусаров, — назвала его Любаша, он дважды кивнул головой и, положив пред Сомовой пачку журналов, сказал металлическим голосом:
— Страницы указаны на обложках. Он тоже сразу заговорил о «Манифесте», но — сердито.
— Давно пора. У нас всё разговаривают о том, как надобно думать, тогда как говорить надо о том, что следует делать.
Дядя Миша согласно наклонил голову, но это не удовлетворило Гусарова, он продолжал все так же сердито;
— Либеральные старички в журналах все еще стонут и шепчут: так жить нельзя, а наше поколение уже решило вопрос, как и для чего надо жить.
— Вы — марксист? — спросил Клим. — Гусаров взглянул на него одним глазом и отвернулся, уставясь в тарелку.
— Я — смешанных воззрений. Роль экономического фактора — признаю, но и роль личности в истории — тоже. Потом — материализм: как его ни толкуйте, а это учение пессимистическое, революции же всегда делались оптимистами. Без социального идеализма, без пафоса любви к людям революции не создашь, а пафосом материализма будет цинизм.
Говорил он мрачно, решительно, очень ударяя на о и переводя угрюмые глаза с дяди Миши на Сомову, с нее на Клима. Клим подумал, что возражать этому человеку не следует, он, пожалуй, начнет ругаться, но все-таки попробовал осторожно спросить его по поводу цинизма; Гусаров грубовато буркнул:
— Эристикой не занимаюсь. Я изъявил мои взгляды, а вы — как хотите. Прежде всего надо самодержавие уничтожить, а там — разберемся.
Любаша смотрела на него неласковыми глазами; дядя Миша, одобрительно покачивая редковолосой, сивой головой, чистил шпилькой мундштук, Гусаров начал быстро кушать малину с молоком, но морщился так, как будто глотал уксус. Губы у него были яркие, кожа лица и шеи бескровно белая и как бы напудренная там, где она не заросла густым волосом, блестевшим, как перо грача. Костюм табачного цвета был узок ему, двигался Гусаров осторожно, его туго накрахмаленная рубашка поскрипывала, он совал руку за пазуху, дергал там подтяжки, и они громко щелкали по крахмалу. Скушав две тарелки малины, он вытер губы, бороду платком, встал, взглянул в зеркало и ушел так же неожиданно, как явился.
— Добротный парень, — похвалил его дядя Миша, а у Самгина осталось впечатление, что Гусаров только что приехал откуда-то издалека, по важному делу, может быть, венчаться с любимой девушкой или ловить убежавшую жену, — приехал, зашел в отделение, где хранят багаж, бросил его и помчался к своему счастью или к драме своей.
Вскоре ушел и дядя Миша, крепко пожав руку Самгина, благосклонно улыбнувшись; в прихожей он сказал Любаше:
— Ну, ну — не надо торопиться! Проводив его, Сомова начала рассказывать:
— Кто такой дядя Миша, ты, конечно, знаешь… Самгин не знал, но почему-то пошевелил бровями так, как будто о дяде Мише излишне говорить; Гусаров оказался блудным сыном богатого подрядчика малярных и кровельных работ, от отца ушел еще будучи в шестом классе гимназии, учился в казанском институте ветеринарии, был изгнан со второго курса, служил приказчиком в богатом поместье Тамбовской губернии, матросом на волжских пароходах, а теперь — без работы, но ему уже обещано место табельщика на заводе.
— Говорят, — он замечательный пропагандист. Но мне не нравится, он — груб, самолюбив и — ты обратил внимание, какие у него широкие зубы? Точно клавиши гармоники.
— Он, кажется, глуп? — спросил Самгин.
— Нет, это у него от самолюбия, — объяснила Любаша. — Но кто симпатичен, так это Долганов, — понравился тебе? Ой, Клим, сколько новых людей! Жизнь…
Клим досказал:
— Выбрасывает негодных, ненужных, и вот они плутают из дома в дом…
Это было его предисловие к выговору Любаше, но она, взглянув на часы, испуганно схватилась за голову.
— Ой, опаздываю! Мне — в Петровский парк, — бегу, бегу!
И убежала, оставив в дверях свалившуюся с ноги туфлю.
Самгин походил по комнате в мелких мыслях о матери, Инокове, Спивак, но все это было далеко от него, неинтересно, тревожил вопрос: что это за «Манифест»? — Неужели возможна серьезная политическая партия, которая способна будет организовать интеллигенцию, взять в свои руки студенческое и рабочее движение и отмести прочь болтунов, истериков, анархистов? В партии культурных людей и он нашел бы место себе. Он отправился к Прейсу, но там Казя весело сообщила ему, что Борис Викторович уехал за границу. Самгин зашел в ресторан, поел, затем часа два просидел в опереточном театре, где было скучно и бездарно. Домой он возвратился около полуночи. Анфимьевна сказала ему, что Любаша недавно пришла, но уже спит. Он тоже лег спать и во сне увидал себя сидящим на эстраде, в темном и пустом зале, но из темной пустоты кто-то внушительно кричит ему:
— Извольте встать!
Встать он не мог, на нем какое-то широкое, тяжелое одеяние; тогда голос налетел на него, как ветер, встряхнул и дунул прямо в ухо:
— Встаньте!
Самгин проснулся, вскочил.
— Ваша фамилия? — спросил его жандармский офицер и, отступив от кровати на шаг, встал рядом с человеком в судейском мундире; сбоку от них стоял молодой солдат, подняв руку со свечой без подсвечника, освещая лицо Клима; дверь в столовую закрывала фигура другого жандарма.
— Ваша фамилия? — строго повторил офицер, молодой, с лицом очень бледным и сверкающими глазами. Самгин нащупал очки и, вздохнув, назвал себя.
— Как? — недоверчиво спросил офицер и потребовал документы; Клим, взяв тужурку, долго не мог найти кармана, наконец — нашел, вынул из кармана все, что было в нем, и молча подал жандарму.
— Свети! — приказал тот солдату, развертывая бумаги. В столовой зажгли лампу, и чей-то тихий голос сказал:
— Сюда.
Потом звонко и дерзко спросила Любаша:
— Что это значит?
— Обыск, — ответил тихий голос и тоже спросил: — Вы — Варвара Антропова?
— Я — Любовь Сомова.
— А где же хозяйка квартиры?
— И дома, — хрипло произнес кто-то.
— Что?
— И домохозяйка. Как я докладывал — уехала в Кострому.
— Кто еще живет в этой квартире?