Любовные утехи богемы - Вега Орион
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не приходится сомневаться в том, что, греша, Бодлер получал от этого удовольствие, природу которого, следует, однако, уточнить. Утверждая, что бодлеризм — это «высший накал интеллектуального и чувственного эпикуреизма»[12], Леметр глубоко заблуждается. Бодлер вовсе не стремился распалить свою чувственность; напротив, он с чистой совестью мог бы признаться, что если кто и отравлял ему удовольствие, так это он сам. Акт грехопадения оказывается подобным акту творения. Животные удовольствия, удовлетворяющие наши чувственные потребности, превращают человека в раба природы, обезличивают его. Напротив, то, что Бодлер называет Сладострастием, есть нечто радостное и изысканное; миг сладострастия — коль скоро сразу же вслед за ним грешнику суждено окунуться в пучину раскаяния — оказывается совершенно особым, неповторимым мигом ангажированности. Отдаться сладострастию — значит, признать себя виновным; судьи не сводят глаз с грешника, наблюдая за тем, как он уступает своему греху: он грешит публично и, ощущая, как под действием глобального осуждения на него нисходит чувство великолепной безопасности, он в то же время испытывает гордость от того, что он — свободен и что он — творец.
Вот эта-то обращенность на самого себя, непременная спутница бодлеровского греха, и не позволяет ему безоглядно отдаться удовольствию. Погружаясь в наслаждение, он никогда не теряет головы, но, наоборот, именно в разгар услад обретает самого себя: вот он, весь целиком, свободный человек и осужденный злодей, творец и преступник. Наслаждаясь самим собой, Бодлер тем самым создает созерцательную дистанцию между своим «я» и своим удовольствием. В его сладострастии есть некая сдержанность, он его не столько переживает, сколько разглядывает, он не бросается в сладострастие, но лишь слегка его касается, оно для него, конечно, цель, но также и повод. «А я сказал: единственное и высшее сластолюбие в любви — твердо знать, что творишь зло. И мужчина, и женщина от рождения знают, что сладострастие всегда коренится в области зла».
Вот теперь мы можем уяснить смысл знаменитой фразы Бодлера: «Совсем еще ребенком я питал в своем сердце два противоречивых чувства — ужас перед жизнью и восторг жизни». И нам не следует рассматривать этот «ужас» и этот «восторг» независимо друг от друга. Ужас перед жизнью — это ужас перед всем природным, перед спонтанным переизбытком самой природы.
Эта специфическая бодлеровская смесь созерцания и удовольствия, это одухотворенное наслаждение, которое самому Бодлеру угодно было именовать «сладострастием», и есть не что иное, как угощение, подносимое Злом, когда тело не сливается с телом, а ласка не переходит в бурные объятья. Бодлера подозревали в импотенции. Несомненно лишь то, что физическое обладание и впрямь его не слишком интересовало. Сам по себе половой акт внушает ему страх: «Совокупляться — значит, стремиться к проникновению в другого, а художник никогда не выходит за пределы самого себя». Существуют, впрочем, удовольствия на расстоянии, когда, например, можно видеть, осязать женское тело или вдыхать его запах. Вероятно, такими удовольствиями Бодлер по большей части и пробавлялся.
Рассказывают, что Бюффон делал записи на манжетах; Бодлер, собираясь заняться любовью, надевает перчатки.
Возможно, под покровом утрированной лексики «Цветов зла», терзаний и нервических содроганий мы обнаружим лишь тепловато-безвкусное Безразличие, которое хуже любой, даже самой чудовищной пытки.
«О, почему он любит выставлять напоказ свои фигуры гниющих веществ под шум оргий и завывания бури; он описывает смешное и грустное из любви к тому и другому…» — сказал о Бодлере один из его литературных собратьев.
Временами голос Бодлера звучит так, словно это голос прилежного ученика из школы Ламетри или маркиза де Сада: «Преступные склонности, впитываемые уже в материнской утробе, от природы присущи человеку-животному. Добродетель, напротив, искусственна, сверхприродна, и недаром во все времена и всем народам требовались боги и пророки, дабы внушить ее людям, еще не вышедшим из животного состояния, поскольку без их помощи сам по себе человек не смог бы ее открыть. Зло совершается без усилий, естественно, неизбежно; добро же всегда является плодом искусства…»
В своих заметках он хотел развить мысль «о необходимости бить женщин…»
Там же найдем и другие признания, преисполненные цинизма по отношению и к любви, и к женской природе:
«Меня всегда удивляло, как это женщинам дозволено входить в церковь. О чем им толковать с Богом?
Вечная Венера (каприз, истерия, фантазия) есть одна из соблазнительных личин Дьявола.
Когда молодой писатель правит первую в жизни корректуру, он горд, словно школяр, подцепивший сифилис.
Женщина не умеет отделить душу от тела. Она примитивна, как животные. Сатирик объяснил бы это тем, что у нее нет ничего, кроме тела».
Бодлер был владельцем коллекции рисунков девочек работы Константана Ги, которые были представлены на экспозиции, состоявшейся после его смерти, под общим названием «Low life» («низкая жизнь») (по контрасту с «High life» — «высокая жизнь»).
Этот черный романтизм сделает из сифилиса исключительную болезнь. В конце XIX века в нем даже находили что-то эстетическое. Эстетику ужасного и очарование с душком. Mors syphilitica, смерть от сифилиса, притаившаяся, словно мурена, внутри горячего и желанного женского тела, поджидала неосторожного человека и околдовывала его в виде бодлеровского образа.
Я вздрогнул и застыл, увидел скорбный рот,
Таящий бурю взор и гордую небрежность,
Предчувствуя в ней все: и женственность,
и нежность,
И удовольствие, которое убьет…
Теперь в ад поднимались, вместо того чтобы в него опускаться. Эрос и Танатос встретились в теле, зараженном проституткой, причем она приобрела красоту мрачных идолов Гюстава Моро. Будучи вынужденной скрывать разрушительные последствия сифилиса, она сама стала произведением искусства. «Какое прекрасное разложение скрывается за этой эмалью грима и в этих трещинах морщин! — писал Жан Лоррен. — Я люблю ее зачумленный вид, ее вид черной девственницы, наряженной в атлас, каких можно видеть в часовнях Испании. Как прекрасно она выглядит, подобно Мадонне в ужасе, среди кортежа кающихся грешников Гойи! Это Нотр-Дам семи грехов…»
Элегантная внешность и английские манеры молодого человека производили впечатление на женщин. Но Бодлер даже не пытался завязать роман с приличной замужней дамой или хотя бы с опрятной гризеткой. Робость, гипертрофированная саморефлексия, неуверенность в себе как мужчине заставляли его искать партнершу, по отношению к которой он мог бы чувствовать свое полное превосходство и ничем не смущаться.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});