Ловкость рук - Хуан Гойтисоло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Страшная тоска вдруг охватила Танжерца. Он ругал себя за то, что не вмешался раньше, за то, что ждал до конца. «Мне бы надо было все ему рассказать»,— подумал он. Но страх перед Луисом оказался сильнее. И теперь опять -предавал его. Урибо вспомнил, что Рауль отправился в бар Клаудио, и решил разыскать его там. «Он должен мне помочь,—подумал Урибе,— я ему расскажу все, что натворил».
Он бежал против ветра, и ему казалось, что вся природа восстала против него; в лицо летели сухг.е листья, сорвавшиеся с ветвей капли дождя. И вдруг ему почудилось, будто это улица убегает от него, а он остается на месте, точно пловец, борющийся с сильным течением. В голову лезли нелепые мысли: «О, если бы я был другой, если бы я не был... Если бы я мог начать другую жизнь». Он пробегал мимо церкви и перекрестился. «Они убыот Давида». Ветер крепчал. Урибе на бегу хватал воздух широко открытым ртом. Добежав до бара Клаудио, он посмотрел в окна. Рауля не было. Урибе спросил у официантки. Оказывается, Рауль куда-то ушел. Танжерец снова выскочил на улицу. Может, Рауль пошел в общежитие. Он должен найти его. В дверях он столкнулся с привратником. «Добрый вечер». Какие-то темные личности, положив на колени шляпы, дожидались в приемной. Урибе проскочил на лестницу и оттуда показал им язык. В комнате Риверы горел свет, и Урибе вошел не постучав.
— Разыскиваешь Рауля? — спросил его Планас.— Он как сквозь землю провалился.
Урибе оторопело уставился на Планаса. Тот, как обычно, за- снимался. Только что побритые4 щеки его были припудрены. Говорил он важно, едва разжимая губы. Фру-фру-фру. Всегда
одинаковый. «Гадина,— подумал Урибе,— вечно зубрит. Потеет. А когда разговаривает, брызгает слюной».
— ...Как только он вернется, я немедленно передам ему, что ты приходил...
Он говорил, как старая дева, а жестикулировал, как манерная девица. Подонок. Мерзость.
— Какая мерзость!
— Ты что-то сказал?
— Я сказал, какая мерзость!
Урибе услышал, как Планас рассмеялся. Он схватил карандаш и написал на бумажке: «Они хотят убить Давида сегодня вечером». Положив записку на подушку Рауля, он почувствовал, что немного успокоился. Секрет перестал быть секретом.
Танжерец вышел на улицу и облегченно вздохнул. Планас действовал ему на нервы. Говорят, он зубрит целыми днями. Какой ужас. Урибе снова вспомнил о Давиде, и волнение охватило его. «Теперь остался только я один. Теперь его жизнь зависит только от меня». Из глаз его брызнули слезы, и он понял, что никогда не был так счастлив, как в эту минуту. «Я спасу его и спасусь сам». Он дошел до остановки такси и велел шоферу ехать к себе.
* * *Только открыв глаза, Давид сообразил, что проспал довольно долго. Сквозь сон он услышал, как часы отбивают один удар за другим, и вдруг глухой стук ставен заставил его вздрогнуть. Свет трепетным полукругом переливался на потолке, напоминая сказочный веер. Остальная часть комнаты тонула в полумраке.
Давид хотел привстать, но не смог. Руки, ноги, все тело словно были чужие и едва слушались его. Легкая тошнота подступала к горлу. Язык одеревенел, губы были точно два резиновых жгута. Однако не все спало в этом теле, безвольно лежавшем на кровати. Проснувшись, он огляделся без всякого удивления. Прикинул в уме время по яркому свету безоблачного неба. Часы стояли. Наконец, сделав усилие, Давид поднялся.
С улицы доносился беспорядочный шум. Голоса, гул, шуршание шагов — все сгущалось в напряженной тишине комнаты, словно привлеченное его нетерпеливым желанием. Смутные мысли мешались в голове: он не мог ни о чем думать. Он был полностью во власти чувств, ибо мозг его не справлялся с хаосом этих мыслей.
Давид попытался припомнить случившееся и не смог. Он хотел найти объяснение, ключ к событиям прошедшего дня и в отчаянии, словно взывая о помощи, оглянулся кругом. Перед глазами замелькали разобщенные, не связанные между собой видения: лицо Гуарнера с шелковистой бородкой, пальцы, судорожно вцепившиеся в спусковой крючок. «Я не справился,— думал он,— я пытался выстрелить и не смог». Он стал говорить вслух; он уже не мог сдерживаться. Снова и снова он машинально повторял эти слова, вытирая рукой мокрый от пота лоб.
— Я изо всех сил сжимал револьвер и все же не выстрелил. В детстве я часто загадывал: «Если я, не доходя вон до того дома, не поцелую Хуану в губы, значит, я дурак». И несмотря на это, я не целовал ее и, давая себе передышку, намечал новый дом и снова не осмеливался поцеловать Хуану, хотя умирал от желания это сделать, и опять обманывал себя. С Гуарнером у меня произошло то же самое. Когда-то я хотел поцеловать Хуану, и у меня не хватило смелости. Теперь она уже, наверно, вышла замуж за человека, который умеет подчинять ее своей воле. Она хорошо умела разбираться во всем и знала: если б она продолжала встречаться со мной, из этого все равно ничего не вышло бы. Такие люди, как я, не созданы для брака. Об этом догадалась и Глория. Она сказала, что вот Бетанкур зн%ет, что ему надо, а я, мол, привык плестись у других на поводу. Она презирала меня. Может, она и права, и я в самом деле не мужчина. На отцовской фабрике было то же самое. Отец орал как сумасшедший на служащих, а я только краснел от стыда. Я всегда хотел сделать что-нибудь такое, что отличило бы меня в его глазах. Всегда хотел простить, неизвестно что, и желал неизвестно чего.
Давид вдруг заметил, что говорит вслух, и бросился на постель. Как давило голову! Как он устал! И вдруг он опять произнес вполголоса: «Я думаю обо всех этих глупостях, потому что все еще вижу их во сне». Заснуть, заснуть, заснуть! Закрыть глаза! Он снова открыл глаза и начал разбирать световые иероглифы на спинке кровати. Обычно вот так, целыми часами, он валялся, ничего не делая, позевывая. Дождь стучал по окну, а он лежал, уставившись в потолок. Он даже не спал. Он смотрел на верткие струйки воды, сбегавшие по стеклу, и курил, курил, пока не кончались сигареты, тогда он собирал окурки и свертывал из них сигарету. Он посмотрел на окно. На ночном столике, рядом с зеркалом, лежал томик стихов. Давид лениво взял его, но какая-то страшная усталость не давала ему поднять веки. Строчки плясали у него перед глазами. Он видел отдельные буквы, значки без смысла, без красоты, без ритма. Книга выпала из его рук.
Любопытно, что это приключилось именно сегодня утром. Это могло произойти в любой другой день и ничего не значило бы. Порой кажется, что человек подчиняется своей воле. В колледже он был первым учеником, а мог быть самым последним. «У меня нет инициативы, как у Агустина, я теряюсь в трудные минуты. Я вижу все в темном свете и молчу. Или вдруг решаю сказаться больным. Как будто кто-то лишил меня того, чем я ни с кем не хотел делиться. Если что-либо меня беспокоит, то это сразу отра-жается на моем состоянии: мною овладевает какая-то непонятная тоска. Так как у меня нет сил убежать от этой тоски, я избавляюсь от нее на свой манер. И чем больше растет во мне раздражение, тем сильнее становится тоска. Агустин говорит, что тогда надо искать отдушину. На свете много трусливых людей, но они как-то умеют скрывать это. Их храбрость — лучший вид самообмана. Только такие люди, как Луис, знают, что делают. Они могут не обращать внимания на чувства других, их интересуют лишь практические результаты. Ты мне, я тебе. Ты дал, я дал. И так до бесконечности. Может, они и правы. Они заявляют, что я трус, и, говоря по совести, они не ошибаются. Они предоставили мне возможность отличиться. У меня был револьвер, и передо мной был старик. Опять я заговариваюсь».
Он лежал неподвижно, завернувшись в одеяло, без единой мысли в голове, устремив глаза на бронзовые лапы люстры, покрытые зеленоватым налетом. Сколько раз, когда постепенно угасал свет, он присутствовал при погребении окружающего мира, видел, как, поглощенные темнотой, гибли ровные геометрические линии, растворялись контуры предметов. С каждой минутой становилось все темнее. Телом, распростертым на кровати, постепенно овладевала какая-то слабость: Давиду казалось, что жизненные силы оставляют его и переходят, впитываются в воздух. Рядом, в ванной, капала из крана вода, и Давид с болезненной настороженностью прислушивался к этому звуку, словно от него зависело решение какой-то важной загадки.
Он закрыл глаза, и ему приснилось, что он находится в доме депутата. Правда, кабинет его почему-то напоминал мастерскую Мендосы и сам Гуарнер был пьян. Они играли в покер, а Урибе показывал фокусы. Потом вдруг, не известно как, у него в руках очутился револьвер, а рядом появилась Хуана, которая дала ему три минуты на убийство старикашки. «Раз, два, три, если ты не выстрелишь раньше, чем подойдешь вон к тому дому, ты — трус».
Давид пошел по дороге, обсаженной деревьями, и огромная толпа, глядя на часы, подбадривала его криками и хлопками. Хуана вдруг превратилась в Глорию, а старикашка стал уже не Гуар- нером, а его родным дедушкой. Давид попытался защититься: «Это несправедливо. Они смошенничали». Но Глория объяснила ему, что теперь совершенно не важно, было мошенничество или не было. Ему предоставлялась блестящая возможность, и он не мог не воспользоваться ею. Быстрей! Быстрей! Давиду неудобно было держать револьвер, и как он ни старался, выстрела не получалось. Вокруг все сильнее кричали и хлопали в ладоши. Какие-то лица, обрывки, фрагменты — как в анаграмме, как в волшебном фонаре. Выкрики. Голоса. Быстрей! Убить! Убить!