Легенда о Ричарде Тишкове - Леонид Жуховицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы ей, собственно, кто? — спросил внушительно молодой, лет двадцати шести, лейтенант.
— Знакомый, — ответил Ричард. И пояснил: — Это она ко мне лететь хотела. Шестьдесят четыре с полтиной — как раз билет до Тузлука.
— A-а… — сказал лейтенант. — Ну, это все равно не обстоятельства. Если к вам, так что ж — воровать можно?
— Я ей телеграмму дал, чтоб срочно летела, — с надеждой пояснил Ричард.
— Ну я-то могу понять, — помягче сказал лейтенант, — все бывает. Но суд такие вещи принимать во внимание не имеет права. Мало ли что телеграмма! Я, может, с Камчатки телеграмму получу. Что ж, я пойду воровать!
Он в упор, убеждающе посмотрел на Ричарда. Но возражений не дождался и спросил уже совсем по-иному, как парень парня:
— Чего писал-то?
— Ну вот… чтоб летела… Что жду.
Лейтенант помедлил:
— Жениться, что ли, хотел?
— Хотел, — твердо ответил Ричард.
Теперь, когда он все понял про Зину, ему и вправду казалось, что хотел, тогда еще хотел.
— А она была в курсе твоих намерений? — поинтересовался лейтенант.
— Нет, она не знала.
— Но рассчитывала?
— Навряд ли.
— И все же хотела лететь?
— Да вот хотела, — вздохнул Ричард.
Лейтенант оценил его взглядом и с некоторым недоумением качнул головой. Но потом, видно, решил, что на свете все бывает, тоже вздохнул и посоветовал:
— Тут надо давить по линии общественности…
После Ричард оказался в управлении, у Валентина. Тот как будто бы еще раздался в плечах и совсем врос в свой серый костюм, уже потершийся, но чистый, наглаженный…
— A-а, Тишков! — сказал он приветливо и, не вставая, протянул Ричарду руку через стол. — Куда ж ты исчез тогда? И не сказал, главное, ничего…
Он вспомнил что-то и продолжил, неодобрительно качнув головой:
— У нас как раз был смотр самодеятельности, здорово на тебя рассчитывали. Подвел ты нас, подвел…
— Я насчет Зины Малашкиной, — сказал Ричард. — Надо бы ее на поруки взять. Я тут был у следователя…
Валентин все так же неодобрительно покачал головой:
— На поруки… Скажешь тоже… Да у нас в общежитиях, — он возвысил голос, — восьмая кража за полгода! Совершенно обнаглели. По этим вещам надо знаешь как ударить! Мы вот общественного обвинителя выдвигаем, а ты — на поруки…
— Да она же — совсем другое дело, — вставил было Ричард.
Но Валентин твердо возразил:
— Нет, сейчас такой момент — никаких поблажек. Открытый показательный процесс! Уже о помещении договорились…
— Тут больше я виноват, — глухо сказал Ричард, — я ей телеграмму дал, чтоб срочно вылетала. А откуда у нее столько денег…
— Ну, это совсем не серьезно, — отмахнулся Валентин, а пальцы его уже шевелили бумаги на столе: разговор был глупый и бесполезный, только время отнимал.
И Ричард понимал, что разговор бесполезен, что машина уже крутится сама по себе и Валентин ей тоже не хозяин, как не хозяин лейтенант из милиции… Но все не уходил, все стоял перед столом, ступая с ноги на ногу. Не мог он так уйти. И казалось: стоит объяснить толком — и все изменится. Объяснить толком — и все изменится. Объяснить, что нельзя губить человека за его, Ричардову, вину. Что нельзя Зину в тюрьму, будто какую-то воровку. Что он, Ричард, за нее ручается, надолго, на всю жизнь…
Но объяснить все это он не умел и только выговорил с болью:
— Ну, ты пойми — нельзя ее в тюрьму!
Наверное, Валентин что-то все же почувствовал, потому что поднял голову, помолчал и сказал хмуро:
— Сейчас уж ничего не сделаешь. Добивайся после, чтоб — условно…
Ночевал Ричард в общежитии, спал на одной койке с Шуриком — тот теперь жил в комнате на шесть человек. Шурик был молчалив, почти угрюм, разговаривали мало. После ужина он вдруг хмуро спросил:
— Ты правда ничего не знал?
Ричард подавленно развел руками:
— Откуда ж мне было знать?
Шурик помолчал немного и попробовал утешить:
— Мы все же с ребятами толковали насчет взять на поруки. Может, получится…
На следующий день с утра Ричард пошел в суд.
Стояла осень, степная осень, не дождливая, а сухая и мягкая. Одной лишь этой мягкостью осень и давала о себе знать. Потому что деревца вдоль тротуаров были чахлы, а листва на них уже с июня не имела своего цвета — так толсто лежала на ней серо-желтая пыль.
Ричард шел по улицам и проулкам, где ходил не раз, где многие могли его узнать. Но знакомых он не боялся и даже сам высматривал по сторонам, потому что всем и каждому готов был рассказывать: я виноват, я! И не то чтобы хотел облегчить душу или выговорить у людей прощение за вину — об этом он и не думал даже. Просто казалось, что так для Зины будет хоть чуть, да легче. Один скажет другому, другой — третьему… Вдруг да и учтут…
Но, конечно, главная надежда была не на это.
Суд помещался в двухэтажном домике, скучном казенном особнячке с деревянным крыльцом и двумя скамейками у входа. Ричард потоптался в коридорах, вслушиваясь, вникал. Потом ему показали судью, правда, в щелочку: тот как раз слушал какое-то дело. Судья был лет тридцати, высокий, одет аккуратно, костюм на три пуговицы, белая рубашка, галстук и поперек галстука — булавка, чтоб не болтался. В зал он смотрел вроде бы серьезно, но Ричард заметил, что глаза у него поблескивают весело и даже ехидно. Это Ричарда обнадежило — видно, с юмором парень.
Он кое-что выспросил про судью, и ему сказали две вещи: что спокойный и ленинградец. Ричарду и это понравилось — ленинградцы ребята культурные, песни должны любить…
После обеда Ричард пошел в скверик рядом с кинотеатром и молча, сосредотачиваясь, посидел там с полчаса. Потом вернулся в общежитие и вынул из чехла гитару.
Он здорово отвык от нее и с минуту смотрел как на чужую. Потом взял аккорд, и звук вышел чистый, но опять вроде бы чужой.
«Ничего, — подумал он, — главное начать».
Он спел для разгона одну песенку в четверть голоса, потом еще одну. Потом — погромче.
За два месяца усталость его не прошла, гитара в руках была тяжела и неприятна. Но он играл, он пел, все усиливая голос, пока не дошел до нормы. Потом опять взял потише, добавил хрипловатости — и получилось, самому понравилось. «Зина, Зиночка», — подумал он.
Потом вдруг пришло в голову: а женщин в тюрьме стригут? Этого он не знал, не слышал даже. Но все его мечты о больнице, о Зине, стриженой, плачущей в его руках, возникли снова, и в глазах потеплело. Но мысль — мысль работала четко, как когда-то, и из четырехсот двадцати восьми песен легко отобрались пятнадцать верных, на любую компанию, на кого угодно. Он мысленно повторил, подмурлыкивая, мелодию, слова двух-трех.
Затем он вышел на улицу, скромно неся гитару в левой руке.
Возле судейского особнячка он сел на скамью с гнутой спиной и стал наигрывать.
Как играть, он сейчас не думал — рука свое дело помнила. Человек шесть уже стояло рядом. Потом кто-то отошел, но Ричарда это не огорчило — тот, для кого он старался, еще не вышел.
Ричард играл легонько, пел легонько и представлял, как судья заслушается, как будет долго стоять рядом, как после спросит, где он так научился петь, а Ричард ответит:
— Так, балуюсь…
Внутри особняка почувствовалось движение, как всегда перед концом работы. Тут Ричард запел на совесть. Пел, а между песнями думал напряженно, какую за какой, чтобы самую козырную выкинуть как раз вовремя, точка в точку. Только бы клюнуло, только бы судья остановился! А там уж по лицу можно сообразить, что петь, куда вести…
Судья вышел в удачный момент: Ричард как раз начал шалую песенку про моряка в отпуске. Эта везде проходила. И правда — беглым косым взглядом Ричард заметил, что судья остановился поблизости. Не глядя на него, Ричард кончил песню, кончил длинным лихим проигрышем, и тогда только, будто в задумчивости, поднял глаза.
Судья сдержанно сказал:
— А здесь, между прочим, не клуб и не закусочная. Здесь люди работают — уважать все-таки надо…
— Да я так, балуюсь, — нагловато от растерянности выговорил Ричард загодя приготовленную фразу.
— Пора бы и перестать, — негромко, с достоинством заметил судья. — Вроде из детского возраста вышли…
— Ну, если не разрешается…
Ричард пожал плечами и усмехнулся, но улыбка вышла неловкой, жалкой. Потом взял гитару в левую руку и пошел от здания суда. Слушавшие проводили его сочувственно, но без особого сожаления.
Ричард брел потерянно, плечи его обвисли. Сунулся было в скверик при кинотеатре, но там был народ. Ричард зашел в какой-то двор, потом в другой, безлюдный. Там сел на лавочку и сгорбившись, стал думать, стал плакать обо всем, что словами назвать бы не смог. Щеки его и ресницы были сухи, плечи не вздрагивали от рыданий. Плакало что-то внутри него.
Он плакал о своей жизни — об удивительных ее радостях, которые дались даром и которые так и не сумел удержать.