Сквозь столетие (книга 1) - Антон Хижняк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Фи! Чернобородый и желтый, как дыня. Тоже мне гость! У него и чина нет никакого.
— Кто тебе сказал?
— Мама. Она через Кудлая узнала, велев ему разведать обо всем.
— И не Кудлай! А камердин. Сколько раз вам говорить.
— И не камердин! — поправила дочь отца, показав ему язык. — А камердинер! Запомни — в конце «нер». Ка-мер-ди-нер!
— Не учи меня! Иди разбуди их.
— Не пойду. Это должна горничная делать. А я не служанка. Пфи! Ой, вкусная штучка! Дай еще!
Отец нехотя дал ей еще две конфеты. Дочь схватила их и убежала.
— Да и сама оденься получше! — бросил ей вдогонку и трижды хлопнул в ладоши.
Вмиг влетела проворная Акулина в кружевной наколке на взлохмаченной голове и стала клониться вбок, едва удерживаясь на ногах.
— Да как ты приседаешь! Чучело!
— Барыня велели риваранцы делать, а я в ваших Петербургах не училась.
— Так пусть мои сыновья научат.
— Да! Они научат! Сашко норовит к стене прижать, а Никольчик щипает за грудь. Вот гляньте! — расстегнула кофту. — И до сих пор черные пятна. Смотрите!
— Отвернись! И не стыдно? Что ты выдумываешь? Никольчику четырнадцатый год пошел, а ты…
— Ага! Четырнадцатый! А он выше вас. Такой здоровый мужик, как схватит своими клещами, еле вырвешься. А пан Сашко…
— Не Сашко, а Александр. Я в честь царя дал ему такое имя.
— А пан Александр… так мягко, ласково. Подойдет и просит. Зайдите, говорит, в мою комнату, откройте окно…
Акулина не успела договорить, как в горницу, словно пава, вошла помещица.
— Пани Ялосовета! — начала Акулина, неуклюже изгибаясь.
— Какая Ялосовета! — гаркнул Осип. — Сколько раз тебе повторять: ваше высокоблагородие, госпожа полковница. Поняла? А ты черт знает что мелешь!
— Да это очень длинно, и не выговоришь. А пани Ялосовета я могу говорить быстро.
— Научись говорить то, что я приказал! Принеси мне из погреба кваса.
— Сыривца?
И тут в любезный разговор Осипа и Акулины вмешалась хозяйка поместья:
— Какого сыривца? Дуреха! Кваса! Кваса! И запомни, я вобью это в твою башку. — Она стиснула в кулак короткие пальцы. — Вобью! Я не Ялосовета и не Ялесовета, а Елизавета Ивановна!
В этой раздобревшей, пышногрудой бабище нельзя было узнать прежнюю забитую девчонку. Теперь по богатым комнатам шествовала важная госпожа, причудливую прическу которой ежедневно делала привезенная из Петербурга парикмахерша. Дворовая девка Лизка — Елизавета переплюнула бывших своих господ. У нее теперь было все — и слуги, и дорогое убранство, и изысканная господская еда. Даже когда она милостиво спускалась с петербургских высот и на несколько недель осчастливливала своим присутствием Запорожанку, и тогда при ней и на ней было все петербургское. Кроме парикмахерши она привозила повара и портниху. Повар колдовал над ее любимыми блюдами, угождая также барину и барчукам. А портниха целехонький день кроила по образцам заграничных журналов и по придуманным самой барыней фасонам платья для нее и дочерей, всякие пеньюары (видела их в Париже), украшенные кружевами ночные сорочки (такие, как у петербургских модниц), какие-то английские кофточки (советовала гувернантка, учившая уму-разуму капризную толстуху Ольгу).
Елизавета и не опомнилась, как стала подкрадываться к ней старость, вот-вот стукнет пятьдесят. Теперь она по нескольку раз в день смотрелась в зеркало. Плоское, точно недопеченный блин, лицо. А щеки? Обвисли, и ничто уже не поможет. Щипала и оттягивала нос. Разве это нос? Какая-то вялая картошина с двумя дырочками. И не курносый, и не толстый, а как у бульдога. И глаза не такие, как у приличных людей, — щелочки с черными точками, как у мыши. Только и того, что дородная — толщиной бог не обидел: груди как подушки, бедра распирают платья и юбки. Ноги полные, не то что у худосочных графинь. Однако, размышляла Елизавета, плотные и упитанные дамочки, а не сухие, словно чехонь, барыни, нравятся мужчинам. «Есть что обнять», — греховно подумала она, зажмурив глаза.
…Пока Осип муштровал Акулину, Елизавета Ивановна снисходительно усмехалась. Ей было приятно, что после того памятного весеннего дня на протяжении двадцати лет Осип понемногу облагораживается. И это все благодаря ее настойчивости и стараниям Коки Воронова. Какой манерный кавалер! От одного воспоминания о нем сердце замирает. Как он обучал светским манерам Осипа, да и ее не забывал. Поедет Осип к какому-нибудь графу или генералу, а Кока тут как тут, старательно показывает, как надо ножку отставлять и ручку подавать. Подойдет, возьмет руку, приложит к своей груди и так пристально-пристально посмотрит в глаза, что все тело млеет, а если еще слегка обнимет и начнет нашептывать: «Вам, Елизавета Ивановна, еще и тридцати нет, а вы говорите, что постарели. Да вам от силы можно дать шестнадцать». И все нашептывает, нашептывает, а ноги дрожат, трудно устоять… Завистливые болтуньи трепали языками, что Сашуня — вылитый Кока. Но все это сплетни. Возможно, и похож немного, ведь Кока каждый день впивался острым взглядом в ее глаза и так нежно обнимал. Может, что-то и передалось от Коки. В Петербурге даже лейб-медика, которого привозил генерал Незванов, спрашивала, бывает ли так, чтобы ребенок был похож на человека, которого ежедневно видит мать. И медик, такой вежливый, с длинной седой бородой, лысый старик, подтвердил, что такое может быть, еще и слово какое-то чудное назвал. «Это у вас, — говорит, — произошло от…» А от чего именно, забыла. От какого-то ноза. Это точно запомнила, так как тогда засмеялась, поблагодарив за такое слово. А он и еще раз повторил его. Сказал, такое сходство сына с учителем по-научному называется ги… ги… а заканчивается то ли ногом, то ли нозом. До сих пор от этого слова в пот бросает.
Отругав Акулину, подумала, не ударит ли хмель, о котором когда-то говорил лейб-медик, в голову Осипа, если возле него слишком долго будет крутиться вертлявая Акулина.
Елизавета с первых же минут памятного апрельского дня почувствовала, что в ее жизни произошла невероятная перемена. Что она, дочь бедного из бедных костромского крепостного, видела за свои двадцать восемь лет? Мытарства, тумаки, брань, унижения и полуголодное существование в сыром подвале петербургского магната, среди дворовых слуг которого она прожила долгих восемнадцать лет! Восьмилетней забрали ее от отца (мать умерла перед этим) и повезли в город на Неве, который ей в первые дни казался пустыней, так как не было ни одного знакомого человека. А потом привыкла. Сначала была при графских покоях, убирала их, со временем взяли на кухню чистить картошку, резать морковку, крошить лук. Тумаков было столько, что хватило бы на десяток таких девчонок, а доставалось ей одной, ведь она была упрямая и норовистая. Кухарка приказывает ей что-то быстренько сделать, а она нарочно еле-еле поворачивалась, чтоб только насолить ненавистной бабе. Тогда звали дворового мужика Матвея, который с утра до вечера пилил бревна и колол дрова для огромного графского дворца. Он приходил молчаливый, поглаживал страшную грязную рыже-черную бороду и по знаку кухарки хватал Лизку за шею, тащил во двор, там привязывал к длинной засаленной скамье, оголял дрожащее тело девушки, задирал рваную сорочку до шеи и с усердием стегал ее, да еще часто посыпал солью места, где выступала кровь. Возможно, он не был бы таким жестоким, но об экзекуции всегда докладывали старой графине, и ему доставалось бы на орехи, если бы он ослушался. Порой графиню выносили на веранду, и оттуда она наблюдала за руками Матвея: «Не для блезиру! Не для блезиру!» — шамкала сухими губами. А Матвей отвечал: «Знаю это слово. Бывал в Париже. Ведь туда мы загнали Наполеона». Вот все эти «блезиры» на своей шкуре испытала Елизавета и не могла простить барыне издевательства над ее белым девичьим телом, которое после розог покрывалось синяками.
На следующий день после события у Летнего сада, когда Осипа, его жену и восьмимесячную дочь Серафиму одели и обули во все господское и их семья переночевала в шикарных комнатах гостиницы на Невском проспекте, Елизавета заартачилась, затопала ногами и учинила скандал. Ей передали, что царица просит их немедленно приехать — она желает поблагодарить ее храброго мужа и поговорить с ней. А Елизавета закуражилась: «Сначала поедем к старой графине, а потом уже к царице. Ничего с ней не станется, подождет». Приставленные к знатным (со вчерашнего дня) особам Комиссаровым офицер и чиновник сделали вид, что не слышали этих слов, ибо, если бы они донесли об этом и началось выяснение, им бы влетело. Они покорно согласились заехать прежде к графине, а в царский дворец послали гонца доложить о том, что госпожа Комиссарова задерживается немного. Чиновник, не долго думая, велел швейцару доложить хозяйке, что с визитом к ней прибыла графиня Комиссарова-Костромская. Он то ли с перепугу оговорился, то ли хотел ошеломить старую аристократку несуществующим графским титулом самолюбивой Елизаветы, но это слово возымело действие. Новую дворянку приняли мгновенно. Глуховатая графиня не поняла, кто именно приехал, и, услыхав магическое слово «графиня», приказала просить в гостиную.