Бандитский Петербург. 25 лет спустя - Андрей Константинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По словам работников милиции, только за 1991–1992 гг. посадили пять преступных групп из-под Горбатого общей численностью более 25 человек. Он, несомненно, был неординарным человеком, знавшим много городских тайн. Последний раз его арестовали в декабре 1991 года.
Трудно сказать, почему он согласился говорить со мной. Может быть, просто захотел чуть-чуть приоткрыть завесу над некоторыми теневыми сторонами жизни нашего города. Он умирал, знал это и хотел высказаться. Я беседовал с ним в тюремной больнице. Наши разговоры, пожалуй, не носили характера интервью — скорее это был монолог, изредка прерываемый вопросами…{ Всего у меня было две встречи с Горбатым. Одна из них даже снималась на камеру для телевидения, для очень популярной в свое время питерской телепрограммы «Факт». Вот только, сохранилась ли эта запись, мне неизвестно (очень жаль, если сегодня эти кадры потеряны).}
Говорят, многие коллеги Горбатого не понимали, почему он, обеспеченный человек, под конец своей жизни снова пошел на криминал. Сам он якобы отвечал на этот вопрос так: «Вам не понять. В этом — вся моя жизнь…» Мне трудно сказать, что в исповеди Горбатого, произвольно скомпонованной мной по тематическим главам, правда, а что — вымысел. Его судьба стала частью искореженной и изломанной истории нашей страны…
Впрочем — судите сами.{ Далее в тексте сохранены все особенности лексики рассказчика.}
Тогда еще был уголовный мир…
— Я родился и вырос в нормальной семье. Был в школе отличником. В третьем классе у меня еще были домашние учителя, я уже чертил тушью, рисовал красивые здания Петербурга, зная, кстати, при этом, кто именно из архитекторов их строил. Начал изучать английский и немецкий языки.
А потом — 37 год, расстреляли отца. Он был главным механиком крупного завода. С тех пор в нашей семье начались разные передряги…
Мама вышла второй раз замуж за сына отца Иоанна Ярославского, епископа Ярославля. Мама была очень красивой женщиной. Ее крестным отцом, кстати, был личный шофер Ленина — Гиль Степан Казимирович. Он, умирая, оставил маме восемь тетрадей воспоминаний. Мама была крупным банковским работником, хорошо знала семью Орджоникидзе, Рокоссовского. Дед мой был первым комиссаром Адмиралтейства, хотя и беспартийным, как и Гиль…
Д-да, так вот, потом началась блокада, выехать нам не дали — было распоряжение нас не выпускать. В голод я не воровал, но вся обстановка сложилась так, что в 1947 году мы всем классом в школе украли дорогой воротник, продали его и пропили потом — молоком. Всех пожурили, а меня как сына врага народа осудили. Я попал в детскую трудовую колонию в Стрельне. Там, где был когда-то корпус графа Зубова, а сейчас школа милиции.
Я был очень любопытным и впитывал в себя все устои и принципы того мира, как губка. Я вдруг ощутил себя среди людей. Дома я устал от политических скандалов, от рассказов о том, кто в каком подвале от НКВД отстреливался. Мне все это не нравилось. А в колонии — совсем другие темы, и люди были, с моей точки зрения, порядочные. Воры старого поколения рассказывали мне, как имели дела еще с торгсинами{ Торгсин — сокращение от названия магазинов «Торговля с иностранцами». В этих магазинах перед войной продавались экспортные и импортные товары за валюту иностранцам и за золото, серебро, драгоценные камни соотечественникам. В Ленинграде работало несколько торгсинов. Например, торгсину был отдан верхний этаж универмага. Был магазин и на Кировском проспекте, на углу улицы Скороходова, там, где сейчас ресторан.}, — все это было очень интересно.
А после Стрельны — новый срок. Опять же, будучи несовершеннолетним, получил двадцать лет тюрьмы. У меня в кармане был пистолет, офицерский «вальтер» без обоймы, без патронов. Но разве им что-то докажешь? Они берут справку, что пистолет пригоден к одиночным выстрелам, и дают тебе разбой, которого не было…
Отправили меня на Северный Урал — в Севураллаг. Тогда не было режимов: общих, усиленных, строгих — полосатых. Тогда были спецы. Мне зачли то, что я сын расстрелянного, и отправили в спецлагерь. Ну а там были просто «сливки общества» — дальше ехать некуда. Мне пришлось впервые показать зубы, иначе бы я погиб.
Из интеллигентного мальчика я превратился в тигренка. Люди-то другие гибли просто на глазах…
Я вовремя сориентировался, у меня появились опекуны — люди старого поколения, очень старого. И тем не менее тогда были еще какие-то рамки поведения, которые ограждали от насилия, от унижения. Самого последнего человека в лагере ты не имел права тронуть пальцем. Хулиганов в лагере просто не было. По-человечески вели себя… А потом я попал на бухту Ванино. Слышал песню такую, «Ванинский порт»? Оттуда ушел пароходом на Колыму. Там познакомился с врачами, которые сидели по делу Горького. Они отнеслись ко мне хорошо, так как я рассказал им про Гиля, а они его знали.
Пытались, правда, и меня унижать в лагере. Из-за вражды разных группировок. Были суки, красные шапочки, ломом опоясанные. Много военных было. В Якутии, на Колыме они в основном возглавляли все лагерные восстания — снайперы. Герои Советского Союза. Я стоял за себя. Я — против убийств, но порой защищаться приходилось насмерть. Сам-то я никогда никого не унижал. В нашей стране и так унижены все, поэтому унижать людей еще и в лагерной остановке — это надо быть просто зверем… На Колыме тогда правил такой Иван Львов, вор в законе. Его боялись все, даже полумиллионная армия, которая там стояла. Он был интеллигентным москвичом, не ругался матом, не курил. Возглавлял! Колыма подчинялась ему полностью. Сейчас его, конечно, нет в живых — убили… Я с ним кушал вместе, он что-то находил во мне, а я — в нем. Он читал Достоевского, Толстого, Герцена — а таких людей было мало. Они привили мне любовь к литературе…
Иван Львов был моим наставником, я очень гордился дружбой с ним и очень много от него взял. Он был очень умным человеком.{ Ивану Львову посвящено несколько строк в «Тюремной энциклопедии» Александра Кучинского: «…Сердцем тюремно-лагерного архипелага — Колымой — правил тогда московский законник Ваня Львов, сидевший в лагере у бухты Ванино. Колымские зэки (колымаги) утверждали, что его опасался даже стотысячный ВОХР. Притом Ваня Львов слыл интеллигентом: не пил, не курил и заставлял шестерок доставать для него Достоевского и Чехова. И с тем, и с другим классиком вор готов был поспорить насчет сахалинских традиций, описанных в „Записках из мертвого дома“ и в „Острове Сахалин“. Спустя несколько лет куратор Колымы Иван Львов был убит наемником».}