Мост к людям - Савва Евсеевич Голованивский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Значит, тогда он помиловал… Может, лучше было бы осудить? У меня было бы напечатано меньше плохих стихотворений — от этого выиграли бы и я, и литература. А может, все-таки лучше переоценить «искру божью» в плохом стихотворении, чем убить ее в человеческой душе, оставив молодого человека наедине со своим разочарованием и незнанием, как быть дальше?
— Вы благородный человек, — сказал я растроганно.
— Ну вот, уже и благородный, — отмахнулся он и тихо кашлянул. — Я в тот день тоже оказался в ваших руках. Забыли? А я помню.
Я не сразу понял, на что он намекает. Да и звучало это как-то неправдоподобно: Тычина у меня в руках, да еще тогда!
Оказывается, он запомнил даже то, что можно было легко забыть. Мелочь, которой я не придал значения, потому что просто не понял ее тогда. Но Тычина все помнил — такой у него был характер. Особенно услугу или обыкновенное проявление доброй воли по отношению к нему. И вот теперь, через десять лет, он мне напомнил.
Это произошло именно в тот день, когда мы вдвоем с Павлом Григорьевичем шли вверх по Пушкинской, к Дому Блакитного. Спустились в полуподвал — в ресторане почти никого не было, мест сколько угодно. Но Павел Григорьевич предложил почему-то сесть у самых дверей, как бывает на неинтересном собрании, — чтобы удобно было удрать незаметно. Мы едва успели заказать обед, как в дверях появилась фигура плужанского «папаши» Сергея Пилипенко. Не снимая своей длинной бекеши со смушковым воротником, он сел за наш столик, довольно решительно отодвинул мою тарелку и положил свой портфель. Меня он не замечал, словно я и не существовал на свете.
— Что ж, Павло Григорьевич, время вам на высшую ступень! — произнес он, улыбаясь в свои пышные усы.
Тычина, как видно, не понял, что имеется в виду, но форма высказывания обеспокоила его, и он задвигался на стуле, как делал всегда, когда смущался или волновался. На лице появилась неуверенная улыбка, руки механически сняли с носа пенсне и стали нервно протирать стеклышки белым платочком.
— Не пора ли вам в академики? — неожиданно спросил Пилипенко и посмотрел на Павла Григорьевича лукаво и таинственно.
— Шутите, Сергей Владимирович… Все шутите… — смущенно ответил Тычина, беззащитно улыбаясь.
Я не понимал, о чем идет речь, но заметил, как растерянно Павло Григорьевич поглядывает то на меня, то на Пилипенко, готовый, казалось, провалиться сквозь землю от стыда. Плужанский «папаша» почему-то продолжал подтрунивать над ним, и я решил, что при таком странном разговоре мне лучше не присутствовать.
Но как только поднялся, Павло Григорьевич схватил меня за руку и заставил сесть.
— Видите, Сергей Владимирович, молодого человека смутили! Все шутите…
— Да какие к дьяволу шутки?! — вскочил с места Пилипенко. И вдруг совсем серьезно спросил: — Кого же выдвигать в академию, если не вас!
— Ну, хватит вам, хватит! — взмолился Тычина. — И какой из меня академик? И кому это нужно вообще?!
— Народу нужно! Нужно литературе, — произнес Пилипенко не без искреннего пафоса.
Тычина не верил. Он и сейчас был убежден, что это неуместная и неумная шутка, и, соответственно воспринимая стремительное наступление Пилипенко, все протирал и протирал стеклышки своего пенсне, хотя они и без того были совершенно прозрачные.
Тем временем Пилипенко надел свою смушковую серую шапку и довольно решительно рванул со стола портфель, едва не опрокинув мою тарелку, которая, к счастью, была пуста.
— Значит, договорились, — безапелляционно подытожил он.
И ушел.
Бедный Павло Григорьевич выглядел униженным и несчастным. Перед безответственной болтовней шутников он всегда как-то весь сжимался, а тут ведь не обычная шутка, а «академическая», да еще в присутствии молодого человека, в тактичности и неболтливости которого Тычина убежден не был. И хотя ему, наверное, не очень приятно было обращаться с просьбой к начинающему, с которым только что сам так милостиво обошелся, он вынужден был попросить:
— Вы уж, пожалуйста, того… Как бы это сказать… Пусть это останется между нами… Вы же знаете Пилипенко — он шутник…
Вот так Павло Григорьевич оказался в «моих руках» и, как выяснилось теперь, помнил об этом даже спустя десять лет. Однако его «зависимость» от моей скромности продолжалась недолго: тогда же, буквально через несколько дней, стало известно, что Пилипенко вовсе не шутил, Тычину в самом деле выдвинули кандидатом на избрание действительным членом Академии наук Украины.
Для рассказа о Тычине я выбрал именно этот эпизод, хотя он не имеет никакого отношения ни к его поэзии, ни к его общественной деятельности. Но в эпизоде этом, как мне кажется, выдающийся поэт и общественный деятель проявил черты своего характера — выразил себя как человек. Органическая скромность, врожденная деликатность, искреннее внимание к другим и стремление помочь людям — эти черты были присущи Тычине, каким я его знал.
1971
Перевод К. Григорьева.
ВСПОМИНАЯ АНДРЕЯ ГОЛОВКО
Я знаю — писать воспоминания об Андрее Головко еще рано. Не успела утихнуть боль от разящей потери человека, которого хорошо знал, слишком громко звучат слова, которые известили меня, что я уже никогда его не встречу; я еще ясно вижу, как молодо и стройно шагает он по липовой аллее от ворот своего дома в Конче-Озерной, как четко звучит его почти солдатский шаг, а палка, на которую в его возрасте полагалось бы опираться, весело подлетает вверх, как будто Андрей Васильевич пытается рассечь ею прозрачный воздух. Когда в комнате раздавался телефонный звонок, он порывисто хватал трубку и восклицал: «Да!» — и восклицание было резким и категорическим, как военная команда. Все это — и его четкая походка, и это отрывистое, нетерпеливое «да!», и всегда подтянутая, ну прямо юношеская фигура — находилось в разительном противоречии с его почти семидесятилетним возрастом, в который ни за что бы не поверил тот, кто смотрел на Андрея Васильевича издали.
Да, писать об этом человеке еще рано. Но кто из нас, кому уже перевалило за шестьдесят, может быть уверен, что получит возможность вспоминать позже? Я знал многих людей, у которых было что вспоминать, но они не сделали этого именно потому, что слишком самоуверенно надеялись на время, когда уже не смогут делать ничего другого. Для них это время не наступило, и они унесли с собой память о таких характерных чертах людей своего времени, которые уже никто не сможет описать вместо них. Так стоит ли ставить свою прямую обязанность в зависимость от случая?
Да