Избранные труды в 6 томах. Том 1. Люди и проблемы итальянского Возрождения - Леонид Михайлович Баткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так в диалоге обнаруживается не только сходство, но и некоторое отличие времени от двух других даров природы. Джанноццо говорит, что время подобно воде в Арно: она вся твоя, если ты хочешь омыться в ней. «Если кто… использует время в учении, размышлении и в занятиях достохвальными вещами, тот делает время своим; а кто упускает час за часом в безделье, без всякого благородного занятия, тот, конечно, его теряет». Итак, время теряют, не употребляя его, и оно достанется тому, кто сумеет его употребить ради «телесных благ и душевного счастья». Время – естественное и прирожденное достояние человека. Но, в отличие от души и тела, оно дано человеку как чистая возможность, реализация которой всецело зависит от доброй воли. Ибо время для Альберти, по существу, тождественно культуре, оно не пустая длительность, а действование, «essercizio», бытие культуры. Владеть временем – значит окультуриваться в нем, совершенствоваться в «достохвальных вещах», учиться и мыслить. Это такой природный дар, который приходится, дабы он действительно оставался «в нас», удерживать в себе постоянным усилием и свершением. Следовательно, время – нечто вместе с тем отнюдь не природное, не данное от рождения, а добавляемое к природе, вырабатываемое. Именно поэтому время – наиболее индивидуальное и внутреннее достояние индивида, и поэтому же время так легко потерять. Все зависит от самого человека.
Альберти формулирует – не случайно от имени Джанноццо – понимание времени, общее и для купца, и для книжника-гуманиста. «Если приобретение богатства и не так славно, как другие, более высокие занятия, не заслуживает, однако, презрения тот, кто, будучи от природы малоспособен к этим величественным занятиям, берется за дело, к которому сознает себя более пригодным и которое всеми признается полезнейшим для общественного и семейного блага…» Близость «времени гуманистов» и «времени купцов» выступает наглядно.
Однако два понимания времени расходятся в той мере, в какой «ученость» и «занятия словесностью» возносятся Леоном Альберти, как и любым гуманистом, над всеми прочими занятиями. Альберти дает «учености» (dottrina) те же самые определения и свойства, что и «времени» (tempo). Таким образом, «время» и «ученость» оказываются коррелятами: «Ученость, и пока ты ее познаешь, и после того как ты уразумел ее, всегда пребудет твоей, она полезна для тебя и ныне, и во всей твоей жизни… Ее нельзя впоследствии похитить у тебя, она постоянно пребывает в твоей груди… Другие вещи, к которым ты приложил усилия, убывают, и только эта единственная, божий дар людям, постоянно при употреблении возрастает и становится все дороже». Поэтому «нельзя жалеть никакого труда, ради того чтобы изо дня в день становиться тем, чем мы не были раньше»[124].
В этом-то пункте «время гуманистов» обособляется в своей специфической групповой значимости, в своей универсальной духовности от «времени купцов».
Не входя в сколько-нибудь полную характеристику содержания studia humanitatis, необходимо все же обосновать сказанное выше о природе гуманистической топики, превозносившей «жадность к словесности» и способность «не терять ни часа». Нужно также подготовиться к истолкованию стиля жизни гуманистов. Это требует хотя бы кратких замечаний о том, как гуманисты понимали цель своих занятий. Тогда станет ясней оригинальность их группового самосознания и поведения, превращавшего этих – вполне от мира сего – деятелей, так сказать, в торжественных служителей храма науки. Для нас выражение «храм науки» – всего лишь напыщенный, истасканный шаблон, что-то из прошлого века. Впрочем, и для XIX в. это словосочетание уже утратило непосредственный и живой смысл. Мы даже не задумываемся над тем, что оно парадоксально сочетает в себе два взаимоисключающих, с нашей точки зрения, понятия. Оно настолько близко и привычно, что мы не замечаем его исторической отдаленности и семантической непривычности для нас. Но «храм науки», пожалуй, подходящее определение для особого стиля деятельности гуманистов, которые, не порывая прямо со структурой религиозной духовности, подменили ее светским аналогом.
Универсально-человеческое значение гуманистического знания
Донато Аччайуоли писал: «В этой нашей смертной жизни нет ничего прекраснее культуры в соединении с достойным поведением». Другой гуманист, Эрмолао Барбаро, восклицал: «Я знаю только двух богов: Христа и словесность!» Джованни Понтано, в свою очередь, утверждал, что «многознание, состоит ли оно в изучении природы и оккультных вещей или памятных событий прошлого и примеров, [поданных] светлыми мужами, – необходимее всего ради Христа». Сопоставление учености и религиозной добродетели не предполагало ни – на новоевропейский лад – полной суверенности светского знания, ни его подчинения религии, но, скорее, означало возможность прийти к высшему духовному совершенству через studia, и в этом смысле сентенция Барбаро указывала на внутреннее тождество конечных целей и результатов при явной противоположности средств. Гуманисты полагали, что святости можно достичь, погружаясь в светскую деятельность, и что добродетель особенно доступна благодаря усердному чтению античных текстов; гуманизм полон этико-религиозным пафосом, но сравнительно со средневековьем все странным образом поставлено на голову.
«Не думай, о Пеллегрино, что бежать от толпы, стараться не видеть прекрасные вещи, запираться в монастыре и укрываться в скиту – это и есть путь к совершенству. Ты действительно веришь, что Богу угодней одинокий и бездеятельный Павел, чем трудолюбивый Адам?.. Спасаясь от мира, ты можешь низвергнуться с неба на землю, в то время, как я, оставаясь посреди земных вещей, смогу возвысить свое сердце от земли к небу»[125]. (Следует попутно заметить, что эти слова Салютати о земле и небе – прекрасная формула культуры Возрождения в целом, и у нас еще не раз будут поводы их вспомнить.)
Конечно, в позднем, неоплатоническом гуманизме отношение к созерцательному одиночеству заметно изменится. Но и тогда деятельная жизнь не будет перечеркиваться, как и Салютати, восхваляя любовь к родине, семье и друзьям, не собирался перечеркивать ценность созерцания. При разных оттенках в решении этой проблемы все гуманисты сходились на том, что общей принадлежностью обоих видов существования является мудрость (sapientia), обретаемая в кругу светских знаний, и что ученые занятия, остаются ли они внешне в чисто интеллектуальной сфере или находят прямое продолжение в «магической» или «гражданской» практике, сами по себе уже обладают универсальной значимостью, перестраивая и возвышая всю человеческую жизнь.
«Следует убедиться и полностью утвердиться душою в том, что всякое время потеряно, за исключением того, которое ты употребил, дабы сделаться лучше, ученей, благодатней, полезней для других и доблестней… Именно учение есть то, что сделает тебя наилучшим и счастливейшим»[126].
Джованни Понтано, определяя особенности итальянского гуманизма в сравнении с образованностью в других странах современной