Bambini di Praga 1947 - Богумил Грабал
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Передовой рабочий кивнул.
— Здорово у вас сегодня получается, — сказал рабочий.
— Стараюсь, — ответил советник юстиции.
И Винди положил поперек корыта железный прут и поднял руку, а советник юстиции нажал на кнопку, на нужную кнопку, и бутыль поплыла вниз. Винди так и держал руку поднятой, и только когда бутыль коснулась прута и начала наклоняться, Винди вытащил затычку из горлышка, и бутыль принялась толчками выпускать из себя зеленоватую едкую жидкость, и посудина клонилась все ниже, вот она уже почти достигла горизонтального положения… вот горлышко оказалось ниже железного прута.
— Но это же подыгрывание нашим реакционерам! — сказал секретарь. — Из Кладно нам сообщили, что владелец пекарен подарил дочери на свадьбу миллион. Я вас спрашиваю, откуда у него миллион, если все мы начинали с пятью сотнями в кармане?
— Пальцем в небо, товарищ. Этого пекаря пожирает эпоха, он мог продать дом, поля, у него могли быть бриллианты, дукаты… ладно, парни, с меня хватит! — И Молочник воздел кверху кружку. — Хватит! Товарищ секретарь, вот стоят наш профорг и наш предзавкома, оформите с ними повышение нормы так, как положено. Пускай к нам сюда придет заводской экономист и хорошенько обсудит с нами это повышение. Вы, может, и не знаете, зато я знаю, как правильно и по-партийному следует подходить к делу. Мы прекрасно понимаем, чего хочет от нас правительство… ладно, парни, довольно, пошли пить пиво, пока нам с этим секретарем говорить не о чем.
И он воздел кружку и первым тронулся с места, шлифовщики шагали за ним, оглядываясь по сторонам, а Молочник сказал режиссеру, который как раз садился в грузовик:
— Вот что надо было снимать, балаганщики вы этакие, то, что вы сейчас слышали! Вот для чего пригодились бы ваши аквариумы и березовые рощицы!
Секретарь, глядя вслед удаляющейся бригаде шлифовщиков, улыбнулся.
— Да уж, — шептал профорг, — тут в Кладно у нас суровые товарищи.
— Что это за тип? — спросил секретарь, когда завкомовец отодвинул створку ворот.
На груде ржавых Христов и ангелов и прочего металлолома арестантки затеяли сражение. Паровозик уволок мульды к мартенам и привез их обратно пустыми. Горбатая арестантка отыскала пику от железной ограды, подала другую приятельнице и тут же встала в основную позицию фехтовальщика, напротив нее встала вторая заключенная, и они принялись делать смешные выпады, и горбунья все время отступала вверх по груде металлолома, подгоняемая пикой подруги, которая в конце концов оттеснила ее на противоположный склон… А остальные женщины смеялись, хватались за живот, обнимались, висли друг у друга на плечах и смеялись, и ржали, как резвящиеся кони с пивоварни.
— Я сейчас умру! — выкрикнула Ленка.
— Это Молочник, — говорил профорг, — мы прозвали его так потому, что он добровольно закрыл свою молочную лавку и пошел работать сначала в шахту, а потом сюда, шлифовщиком, это наш лучший работник, преданный партиец, но — из Кладно. Когда мать здорова, никто из детей не хочет принести ей дров и воды, но когда она болеет, то дети наперебой спешат услужить ей, хе-хе.
— Болеет… болеет… — размышлял секретарь, — но если она заболела, то уже может быть поздно, согласен?
— Девушки, девушки! — негромко проговорил охранник и замер, бледный до синевы, с пальцем, засунутым за форменный ремень.
Советник юстиции по знаку Винди нажал на правильную кнопку, и бутыль поплыла в обратную сторону. Советник развернулся прямо на краю корыта и, нажимая всякий раз на нужную кнопку, повез бутыль сквозь едкие зеленоватые испарения.
— Отлично, — похвалил его передовой рабочий и улыбнулся. Винди пробрался по прогибающемуся настилу к бутыли и к тому облаку, в котором исчезал советник юстиции Гастерер, и крикнул: — В духовном смысле нам все лучше!
А вдоль всего цеха ехал, позвякивая, подъемный кран, солнце было уже так высоко, что ленты и банты, ползущие из вентиляционных башен, перебрались со стен на потолок, где сияли отвесно вонзенные золото-солнечные мечи. Кран разрезал собой синие тени и полутени, вязальщик грузов вытянул руку, его синий комбинезон сливался с синими тенями цеха, и он остановил секретаря, и тот, приложив палец ко рту, смотрел на передового рабочего, который взял какой-то стержень, приложил его, точно ружье, к щеке и, когда крановщица приблизилась, выкрикнул «Пли!»
И секретарь увидел, что блондинка раскинула руки, как если бы ей подбили крыло, уронила обесцвеченную головку на край люльки и на несколько мгновений замерла, а потом весело встрепенулась, позвонила в звонок и засмеялась рабочему, и прогремела над ним своим краном.
— До чего же тут странные люди, — сказал секретарь, провожая глазами удаляющийся кран, — итак, объясняю… — И он взял профорга и председателя завкома за плечи и просунул между ними голову. — Во-первых, немедленно пришлите сюда заводского экономиста, пусть обсудит с ними повышение нормы, во-вторых, немедленно вывесите приказ о том, что пока действуют старые нормы, а в-третьих, сколько этому самому Молочнику лет?
В ту же минуту местное радио разразилось вальсом, и арестантки отбросили пики, сбежали вниз к вагонам, туда, где глина была хорошо утоптана, и, разбившись на пары, начали танцевать… и та девушка с рукой в гипсе тоже сбежала вниз, и подняла эту свою гипсовую руку, и обняла ее здоровой рукой, и принялась танцевать вальс с гипсовой рукой.
— Беглянка, — сказал передовой рабочий.
— Моя дочь, — ответил советник юстиции Гастерер и поклонился.
— Девушки, девушки! — пугался бледный охранник.
Прорванный барабан
Никогда я не чувствовал себя так хорошо, как когда надрывал билеты и указывал, кому куда сесть. Еще в средней школе я помогал пану учителю рассаживать моих одноклассников. Однако во времена протектората со мной случилась история, которую я называю странной. Некий билетерский бесенок вскочил мне на плечи и как раз когда шел киножурнал и голос диктора сообщал, что над Дортмундом было сбито восемьдесят восемь вражеских самолетов и пропал без вести один наш, то есть немецкий, этот коварный чертик пошептал мне в ухо, и я сказал громко:
— Да может, он еще верне-е-ется!..
Мне самому этот голос показался чужим, так что я немедленно зажег свет и потребовал у зрителей, чтобы те признались, я ходил по залу с другими билетерами, но никто не признавался, и тогда мы данной нам властью, а такая власть у нас была, объявили сеанс оконченным, а билеты на журнал и на сам фильм безвозвратно пропавшими, и велели людям в наказание расходиться по домам.
Но в настоящего билетера я превратился позже, когда проверял билеты в «Досуге». Там у меня появилась возможность стать кем-то вроде распорядителя. Не только провожать до места, но и проверять, не смотрит ли зритель фильм еще раз, вторично. Именно здесь я испытывал подлинное блаженство и в конце смены жалел, что она уже кончилась, это ведь было так прекрасно — решительно взять за плечо того, кто начинает смотреть фильм во второй раз, то есть начинает обкрадывать «Досуг». И мне стоило лишь взглянуть, чтобы каждый по этому взгляду понял, что я здесь — распорядитель. А потом, когда наступал антракт, я раздергивал занавеси, распахивал окна, чтобы кинозал мог проветриться, и, пока выходили зрители, которые все уже посмотрели, я лично спиной и расставленными руками загораживал дверь, за которой уже собрались другие зрители, и только когда исчезали задники ботинок последнего человека, я распахивал двери и принимался проверять билеты у следующей волны публики, но взглядом я всегда отмечал, кто из сидящих уже видел какую-то часть фильма и когда именно его билет перестанет быть действительным. А еще я не любил, когда молодежь не смотрела кинохронику, а болтала, ведь я чувствовал себя распорядителем каждого сеанса, то есть ответственным лицом. И поэтому я нагибался над рядами и кричал: «Замолчите, не то нас закроют!» И мой голос обладал такой силой, что сразу наступала тишина, но я не доверял ей, я стоял возле первого ряда и смотрел на лица, на самом ли деле они обращены к экрану, а еще я заводил в зал опоздавших зрителей, иногда я пересаживал целые ряды, чтобы усадить зрителя на то место, которое я предназначил для него в своей распорядительской системе. За собственные деньги я купил пульверизатор и во время антрактов разбрызгивал над рядами душистое эфирное масло, так что настоящим билетером я сделался лишь потому, что чувствовал себя еще и распорядителем. И меня повысили, и я стал работать билетером в театрах первой категории, а еще на концертах и в лекториях. И теми же точно методами я пользовался дома, в семье. Единственный человек, с которым я дружил, был мой свояк, который ставил печати в заграничные паспорта и с которым мы часто ходили в рестораны, когда оба бывали свободны, и развлекались тем, что я применял к ресторану свою распорядительскую систему, говоря свояку, кто годится для этого заведения, а кого бы я уволил, кого бы я куда посадил, а кого бы вывел вон, потому что ему уже достаточно или потому, что он выпил и напился в другом месте, а сюда пришел добавить либо устроить скандал. А свояк просто сидел и смотрел на посетителей, говоря мне негромко: «Этому я поставил бы печать в заграничный паспорт, а этому нет…» Он вечно делил граждан на тех, кого можно выпустить за границу, и тех, кого нельзя. Мой свояк, хотя это было вовсе не его дело, ощущал себя распорядителем заграничных поездок. И до самой последней минуты проверял, правильно ли был им поставлен штамп в паспорт. Так что уже дважды самолет улетал вместе с моим свояком, которого позже интернировали в том городе, где самолет приземлялся, один раз в Вене, а второй — в Париже. Разумеется, свояка тоже морочил лукавый бесенок, заставляя поддаваться на свой обман, потому что про кого мой родственник твердил, что правильно поставил ему печать в паспорт, тот оставался за границей, а в ком он сомневался, тот, к его удивлению, возвращался обратно. Так вот, позавчера я проверял билеты на Ледебурской террасе, там играли трагедию, где в конце мавр Отелло убивает в постели свою жену. На это смотрели не только те, кто заплатил деньги, но и из открытых окон домов те, кто не платил, и я самолично пошел туда продать им хотя бы стоячие билеты, но они заперли дом, и я принес приставную лестницу, однако когда я перелезал через стену, то свалился вниз и чуть не вывихнул себе руки, а потом гляжу — а дверь дома открыта, и я поспешил туда, а они опять захлопнули дверь, и я слышал, как замок щелкнул два раза, и я принялся стучать, потому что обронил целый блок билетов, но меня внутрь так и не пустили, и чтобы надо мной не смеялись, я заплатил потом за эти стоячие билеты собственные пятьдесят крон и получил благодарность от начальства. А в самом конце, когда благородный мавр душит свою жену Дездемону, квартиранты этого соседнего дома тоже принялись душить друг друга, и какая-то женщина выпала из окна как раз в тот момент, когда мавр додушил Дездемону, и люди вставали с мест, потому что думали, что у них галлюцинация, напрасно я их утихомиривал… а потом я пошел и, облеченный данной мне властью, взобрался по приставной лестнице и принялся прижимать палец к губам и шептать всему двору, как и положено настоящему билетеру: «Тсс!» Но эта женщина все лежала, ноги у нее оказались сломаны, и она плакала, а я все глядел с приставной лестницы в этот двор и во двор Ледебурской террасы, плевать мне было на эту переломанную женщину, главное, смотреть на все с точки зрения истинного распорядителя, главное, чтобы трагедия доигралась до конца. И спустился я лишь тогда, когда раздались аплодисменты, когда тот, кто играл мавра, залитый слезами, встал, весь как неживой, чтобы раскланяться, и только потом мы сунули эту, с переломами, в санитарную машину, и я впервые, точно у меня выскочили из ушей затычки, услышал аплодисменты с террасы, и плач, и жалобы мужа и той женщины, и все это было как-то одновременно, и я слушал, слушал, и все было так слаженно и гармонично — и скрип откидных сидений, и скрип окон, и жильцы, вывешивавшиеся из окон дома, и разговоры по обе стороны стены, и все это вместе внезапно показалось мне таким особенным, что я подумал — уж не замешан ли тут билетерский бесенок. Но оно продолжилось и вчера, когда я проверял билеты и провожал на места задумчивых слушателей квартета, ведь на выступления квартета ходят совершенно особенные слушатели, с измученными заботой и изнуренными лицами… а еще юные девушки, по которым сразу видно, что после выступления квартета они вернутся домой беременными, потому что истинный квартет делает человека безоружным. И когда квартет на Ледебурской террасе начал играть, я уселся позади последнего ряда на барьер из песчаника, рядом со статуями, закинул ногу на ногу, подпер рукой подбородок и принялся наблюдать за этой борьбой инструментов, мне всегда казалось, что игра настоящего квартета — это своеобразная дуэль, а временами даже трактирная драка, схватка на рыночной площади, бой не на жизнь, а на смерть, долгие годы научили меня отыскивать в квартете разнообразные истории и приключения, чтобы как-то развлечь себя, но при этом я не спускал глаз с рядов зрителей, чтобы сразу заметить, если кто из них потеряет сознание или начнет нарушать. Сегодня же, когда концерт уже близился к концу и мне всерьез казалось, что виолончель проиграет по всем статьям, настолько скрипка выкручивала ей кости и одаривала щипками… а может, победу одержит первая скрипка, то-то она держится этак вот в сторонке, соблюдая правило — трое дерутся, четвертый смеется последним… это было видно по публике, почти все как-то уменьшились, съежились и держались за десны, как если бы у них болели зубы… и вот в первом ряду поднялся человечек, который начал пятиться между сиденьями, он все пятился и пятился, и я сразу опытным глазом распознал, что это какой-то деревенщина, у которого отходит последний автобус или поезд, и мне как истинному билетеру и распорядителю стало ясно и очевидно, что если он и дальше будет так же пятиться, то в конце концов зацепится каблуком за край низенького бассейна с рыбками и кувшинками и спиной вперед упадет в воду и что мне нужно без промедления начать мешать публике и самому квартету, а это значит — поскорее соскользнуть с балюстрады из песчаника и в решающий момент взять зрителя за плечо и вежливо проводить его к выходу, но билетерский бесенок нашептал мне не трогаться с места и посмотреть, что будет дальше. И я поднял голову, и звучание квартета слилось для меня с рокотом аэроплана с разноцветными огоньками на крыльях, а еще со звонками трамваев, и все это начало соединяться в некую симфонию, а потом я глянул вниз, и оказалось, что там все идет как надо, слушатель был уже всего в нескольких метрах от бассейна, а прочие слушатели казались мертвыми, так много значила для них фраза из вчерашнего «Отелло»: «Взгляни на груз трагического ложа!» — и вот он оступился, этот сгорбившийся слушатель, и упал назад, его тело отразилось в воде бассейна, потом на какую-то долю секунды он свернулся в клубочек, как плод в теле матери, у меня дома в «Домашнем лекаре» есть такая картинка, а потом раздался всплеск, и слушатель исчез, и вынырнул, и он был весь обвешан листьями кувшинок, два листа лежали у него на плечах, как генеральские эполеты, и с них стекала вода, и он, стоя по пояс в воде, расстегнул пальто, и у него прямо из жилета выпрыгнула юркая золотая рыбка, а слушатели с ближайших к бассейну рядов тянулись прочь со своих мест, некоторые даже взбегали по ступеням прямиком ко мне, чтобы этот скандал не повесили на них, чтобы никто не подумал, что этого, из водоема, привел на концерт именно он или что этот утопленник, не дай бог, его родственник… и я слышал, как квартет потихоньку расползается, а виолончель, которая, мне казалось, должна была проиграть, нарочно пользуется всеобщим смятением, и распорядители уже вытаскивали этого слушателя из воды, и кто-то смеялся, но мне ничего не мешало, даже то, что двое музыкантов перестали играть, первая скрипка не смогла дождаться победы, а помчалась по проходу между рядами сидений, и, пока распорядители выволакивали за штаны этого мокрого слушателя, она подскочила и, как раз когда ему подтягивали брюки, врезала этому нарушителю спокойствия смычком, два, даже три раза, чмокнуло так, как если бы ливерной колбасой шлепнули по воротам, и я чувствовал, что весь напрягся, что меня колотит от того, как все это красиво, как замечательно, несколько слушателей били кулаками в стену так, что сыпалась штукатурка, а другие царапали по ней ногтями, точно пытаясь взобраться наверх, но мне все это было по душе, настолько по душе, что сердце просто выло от радости. «Я не хотел вам мешать, — проговорил слушатель, — я опаздывал на поезд». А потом я пошел домой, совершенно одуревший от того, сколько всего со мной случилось, и когда я отпирал дверь, то меня ласкало даже позвякивание ключей, даже то, что дочери еще не было дома.