Камера хранения. Мещанская книга - Александр Кабаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утро патриция времен развитого социализма начиналось контрастным душем и растленным запахом французской туалетной воды, а гетера на кухне всматривалась в овальное зеркало, раскрашивая лицо в цвета страсти и разврата. День проходил в томлении праздности, вечером скудные припасы всего города превращались в деликатесы для немногих. На окраине империи, как всегда, шла война, а метрополия веселилась и рядилась в дам и королей, валетов и тайных тузов.
Шестидесятые-семидесятые создали почти униформу для советской аристократии, богатых подпольных торговцев, наследников власти и властительных наследников. Этот обязательный набор открывала национальная рабочая одежда потенциального стратегического и постоянного идеологического противника.
Великие антисоветские штаны
Вот и время пришло им предстать в полноте и величии,
Этим штанам, что сначала прозвали техасами в нашей стране,
Лого– от века – центричной и склонной давать имена
Чуждым вещам и присваивать сущности слову…
По тому названию, которым они обозначались, определялась степень продвинутости, как сказали бы теперь, говорившего.
Если техасы – провинциал, деревенщина, колхозник. Можно было бы даже предположить, что он никогда не слышал Miles Davis, хотя бы в перезаписи на пленку, и не читал Catcher In The Rye, хотя бы в переводе.
Я кривился от техасов и твердо усвоил джинсы.
Но видел я их впервые.
Мой приятель крепко спал на песке Комсомольского острова.
Днем здесь поправлялись кисловатым пивом у единственной в городе бесперебойно работавшей разливалки; вечером делили бесконечно возобновлявшиеся бутылки белого крепленого с украинским названием «бiле мiцне» и украинофобским прозвищем «биомицин»; а ночью предавались на сыром песке необузданной страсти – до самого утра, когда южное бессовестное солнце заставало многих без сознания и даже без купальных костюмов… Вот вам и Комсомольский остров. Милиция появлялась часам к шести вечера и гуманно боролась исключительно с заплывающими за буйки. Заплывающие вяло и безразлично переплывали Днепр, не глядя на птиц, из последних сил тащившихся к середине.
Мой приятель Г., скорый выпускник лечебного факультета медицинского института, спал в плавках.
А рядом с ним лежали чудом не украденные ночью jeans LEE. В сущности, я их сторожил и рассматривал.
Чтобы вы поняли, что это было: так же сторожил бы и рассматривал восемнадцатилетний житель «закрытого» («режимного»!) советского города выброшенного на берег кашалота, или пиратский сундучок, или бутылку с размытой запиской Робинзона Крузо…
Джинсы были не просто заморскими штанами и даже не просто модными штанами.
Они были свидетельством того, что земля за морем – и вообще другая земля, кроме бо́ратого (слово того самого, 1962 года, соответствует вневременному «гребаному») Комсомольского острова, существует.
Я рассматривал джинсы.
Во-первых, они были толстые, пачкали синей краской пальцы и на складках, оставшихся от первого надевания, становились ломко-вытертыми. Эта ткань, называвшаяся denim (из французского города Нима), кардинально отличалась от той одноименной, из которой шьют современные, дырчатые, тонкие и мягкие джинсы. Тот denim ломался, протирался и рвался быстро, а носился долго – этого еле хватает на сезон. Тот линял от прикосновения, а этот уже полинял раз и навсегда в предварительной стирке.
Во-вторых, они значили нечто большее, чем просто штаны, – это был символ сопротивления, сопротивления не чему-то конкретному, а всему, что побеждает. Молодые чехи на Вацлавском Наместе в Праге и юные американцы на площади в Университете Беркли равно отвергали системы – а то, что системы эти отвергают друг друга, их не интересовало. Встреча советских молодых диссидентов в джинсах, присланных им сочувствующими вольнодумцами с Запада, и сорбоннских бунтарей в джинсах, мимоходом купленных на Сен-Мишель, закончилась бы скорей всего мордобоем. Но на джинсах они бы сошлись: штаны эти были знаменем молодежной свободы. А где же еще носить такое знамя, как не на заднице?
Вот отрывок из повести (издана за границей в 1986 году) антисоветского писателя Ю., выразительно описывающий отношение к этим дерюжным порткам как интеллигентной, так и пролетарско-номенклатурной советской молодежи (идет купля-продажа):
«…Фирменные?
Я не понял.
– Техасы на тебе.
– Да, американские.
– Будь другом, дай примерить.
Я переступил через порог Динкиной квартиры и снял джинсы. Ее брат в них втиснулся по пояс, застегнулся, хлопнул себя по ягодицам, скрылся в комнате и закричал оттуда: “Даешь Сайгон, а? Как, Людка, нормально?” Эта Людка, блондинистая девица с запухшим с перепоя лицом, из постели, а я издали, из прихожей, смотрели, как Динкин брат в экстазе провел перед зеркалом бой со своим отражением, после каждого апперкота на выходе выкрикивая:
Шестнадцать тонн!Смертельный груз!А мылетимбомбить Союз!.. —
так вдохновили сына советского генерала мои “левисы”. После чего он выбежал ко мне:
– Твоя цена, друг?
Молча я смотрел на свои джинсы.
– Сотню хочешь? – Я молчал. – Бери всю получку! – Он сбегал и вернулся с белыми парусиновыми штанами, вытащил из них ком денег. – Тут двести минус выпивка, идет? Это хорошие деньги, слушай, я за них месяц пахал, как Стаханов… бери! Со штанами вместе. А? Ну, ты сам посмотри, как они на мне сидят! Как для меня отлили! Все равно они тебе немножко велики были, а? Друг? Рубаху тебе еще дам? Батину, с погонами? А то у тебя сзади порвато. Ну, чего молчишь? Может, тебе кадра глянулась? – Он прикрыл дверь, за которой находилась “кадра”, и перешел на шепот: – По пьяни я запилил ее слегка, так что, понимаешь… Но если хочешь – она отсосет. Это я мигом устрою! А? В придачу?
– Ладно, – сдался я. Набрал воздуху, задержал дыхание и влез в его парусиновые.
– Ты согласен? – Вне себя от счастья, он хлопнул меня по плечу. – Друг! Век не забуду! Это же моя мечта, ты понял? В тринадцать лет я у одного хмыря на Балатоне джины увидел – с тех пор о них мечтал! С самой Венгрии! Сейчас, – открыл он дверь, – поясню ей, что к чему… Идем.
– Стой! – сказал я. – Не надо.
Он оторопел.
– То есть как “не надо”? Да ты не боись, они у меня дрессированные. Я им чуть что, так по печени. Проблем не будет.
– Не в этом дело, – сказал я, – и двести рублей – это слишком много. Сотню я у тебя, пожалуй, возьму. Но не больше. Держи!
Брат Динки опомнился, только когда я втолкнул в карман своих бывших джинсов лишние деньги. Он вскричал:
– Друг, скажи мне, кого убить?! Адрес дай!..»
В этом тексте больше о джинсах в СССР, чем в любом серьезном исследовании. И о времени, когда Советский Союз уже поразила оказавшаяся неизлечимой болезнь – разделение жизни на идеологическую и материальную. Получилась неструктурированная масса, перегной, в котором зародились микроорганизмы смерти советского проекта.
Начиналось все правильно:
френчи и сапоги,
габардиновые макинтоши и кожаные регланы,
фетровые валенки-бурки и мохнатые собачьи полушубки мехом наружу,
экспроприированные парадные ковры с жестяными инвентарными номерками,
отечественной сборки американские лимузины – гордость советского автомобилестроения,
нью-йоркского стиля небоскребы с пятиконечными звездами и венками колосьев,
без пяти минут подследственные в рваных парижских костюмах,
их наследники в шейных платках…
Все это цветущее многообразие до поры до времени цементировало многоступенчатое общество. «Сегодня парень в бороде, а завтра где – в НКВДе, свобода, бля, свобода, бля, свобода…» Пока такая свобода была непоколебимой – примерно до начала семидесятых, – волноваться было не о чем. Лично начальник всего советского радио тов. Лапин, человек традиционно политического – полтора метра – роста следил, чтобы на экране не появлялись бороды. Аргумент «а как же Маркс и Энгельс» опровергался элегантно и твердо: «Придут – рассмотрим вопрос».
И все стояло прочно и надежно.
А как только прозвучало: «На вид ребята вроде и не наши, а если надо, жизнь не пожалеют» – все кончилось. Лицемерие «вы не бойтесь, я свой» сначала было просто лицемерием, а потом стало всепоглощающим цинизмом…
Итак:
инструктор райкома комсомола,
заведующий секцией гастронома,
атташе посольства в стране, выбравшей социалистический путь,
властитель литературной моды и умов,
властитель же душ и чувств,
диссидент во имя ленинских норм,
диссидент против ленинских, сталинских и вообще коммунистических норм (очень редко),