Гладиаторы - Артур Кёстлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, гонцы из Испании будут задавать тебе вопросы, прежде чем решатся на подписание договора. Непростые вопросы…
Наконец-то из угла прозвучало:
– Скажи, какие вопросы они зададут.
– Их легко себе представить, – ответил Фульвий. – Послы спросят то же самое, что спрашивали представители Фурий. Правда ли, что ты хочешь забрать у горожанина его дом, у хозяина – его раба? Правда ли, что хочешь перевернуть все вверх дном? Правда ли, что собрался дать землю не только крестьянину, но и рабу? А хуже всего то, что спрашивать обо всем этом они будут не только из эгоизма и опасения за собственное имущество, но и потому, что искренне слепы. Если мы будем отвечать им так же искренне, они нас не поймут.
– Что же следует им ответить? – спросил Спартак.
Защитник медлил; от волнения у него пересохло в горле. Наконец, он произнес:
– Мы одержали победу над Варинием. Рим пошлет против нас свежие легионы. Армия Сертория во много раз больше нашей, у нее больше оружия, в ней служат обученные наемники; тем не менее вот уже восемь лет он безуспешно пытается одолеть римские легионы. Государство слабо, почти что мертво, но легионы его сильны, как и прежде. Враги Рима могут одержать победу, только если будут едины. Их борьба – это наша борьба.
– И их победа – наша победа?
– Нет. Но у всякого союза двойное дно.
– Что скажут о таком союзе наши люди?
– Они ничего в нем не поймут, – сказал Фульвий. – Мы же действуем от их имени и в их интересах.
Спартак молчал. Масляная лампа мигала, готовая потухнуть; защитник поднялся, чтобы на ощупь заменить выгоревший фитиль новым.
– Оставь! – прикрикнул Спартак из своего угла.
– Я не могу говорить в темноте, – объяснил Фульвий.
– Чтобы болтать, свет не нужен, – возразил Спартак. – Старик, много разговаривавший со мной до тебя, лучше управлялся со словами как раз в темноте.
– Есть темы, которые лучше обсуждать в темноте, и темы, для которых нужен свет, – упрямился Фульвий.
– В чем разница?
– Иногда мы обращаемся к чувствам, коренящимся в темноте, иногда – к разуму, для которого нужно обостренное внимание.
Оба замолчали. Фульвий так утомился, что у него закрывались глаза. У него было странное ощущение, будто он не выражает собственное мнение, а облекает в слова то, что хочет услышать его собеседник. Кто здесь ведущий, а кто ведомый? Этот непроницаемый сын гор смущал его своей неподвижностью, позой – локтями, упертыми в колени, как у дровосека, отсутствием выражения на лице. Хитрец он или простак, умник или невежда? Или все эти определения теряют смысл, когда надо действовать? От него исходит огромная сила, заставляющая всех делиться с ним самыми потайными знаниями; его пристальный взгляд высасывает любого до дна. Но самому ему как будто нет до всего этого никакого дела. Помогают ли ему эти продолжительные беседы при принятии решения, или он всего лишь ждет подтверждения решений, которые он принял заранее?
Пока они молчали, стенки шатра заколебались от налетевшего с моря ветра. Пурпурный стяг на шесте громко захлопал, а потом снова обвис, но бриз с моря налетал все новыми волнами, врываясь в темному под звездами, выдувая из шатра затхлый воздух. Где-то попробовал голос первый петух, ему стал вторить нестройный хор. Приближалось утро.
Фульвий вздрогнул. Человек в углу встал, потянулся и вдруг заполнил собой весь шатер. Защитник смотрел, моргая, на его широкое жесткое лицо, уже озаренное утренней желтизной. Следя за своими словами и стараясь бойче ворочать отяжелевшим языком, Фульвий спросил:
– Так ты заключишь союз?
Ответ Спартака прозвучал, как гром с небес. Император успел откинуть полу шатра и ответил уже снаружи, чужим голосом. Ему, Фульвию, поручалось объявить, что рабы объединяются с врагами Рима – пиратами, эмигрантами и великим царем Митридатом – для совместной борьбы с ненавистными владыками, римским сенатом.
Фульвий смотрел, как император спускается с холма и исчезает среди шеренг стражников, очнувшихся от тяжелого сна и приветствующих его вздыманием рук. На спине у него щетинилась от ветра звериная шкура.
VII. Уныние
Весной, когда март неустанно дул бризами, а из комков земли упрямо лезли побеги, они построили себе город; а потом наступило лето, жара. Почва растрескалась, лишилась соков. Море стало свинцовым, в нем до боли в глазах отражалось сияние небес. Плесень превратилась в пыль и покрыла все, что раньше было зелено, мучнистым налетом. Ручьи звенели все тише, бежали все медленнее, умирали от безводья.
Скотина сделалась вялой, белые буйволы лежали в зыбкой тени, тяжело дыша. Мужчин и женщин тоже охватила вялость: сначала стали вялыми тела, потом умы.
И всего их было сто тысяч.
Когда лили дожди, они грезили о сильном, неприступном городе, за стенами которого можно перезимовать. И вот они получили свой город с непробиваемыми стенами, свой собственный город.
Почему сильные должны прислуживать слабым, вопрошали они, почему множество должно быть угнетаемо немногими? И вот они набрали силу, размножились и стали служить сами себе.
Мы стережем их стада, жаловались они, тащим окровавленного новорожденного теленка из коровьей утробы, но теленок попадает не в наши стада. Мы строим им дома, но жить в них не можем. Нам приходится сражаться в боях, защищая чужие интересы.
И вот теперь они делали все это для самих себя.
Они тосковали по утраченной справедливости, по веку Сатурна, когда не было господ и рабов, когда торжествовало равноправие и добро. И вот они стали свободны и получили новый закон.
Все сто тысяч жили ныне в новом городе, видимом издалека, гордо поднявшемся между морем и горами. Уже не мираж из будущего, не прошлое, вызывающее со временем все больше сомнений, а такая же реальность, как горы над ним, такое же воплощение…
Но воплощение ли? И если да, то чего? Той лености, которая снизошла на них из раскаленного, шипящего воздуха? Отчего эта лень – от насыщения ли, от довольства? Или у них не осталось больше целей, желаний, тоски по несбывшемуся?
Жизнь в городе текла своим чередом. Пастухи гнали стада на луга, в полях пололи и косили, женщины стряпали, дети играли в пыли, нарушители нового Закона умирали на шестах у Северных ворот, боги скучали на прожаренных улицах. Казалось, так все и было уже много лет. По вечерам люди рассказывали друг другу о своих страданиях в рабстве. Оно отошло в такое далекое прошлое, что рассказы были правдивы разве что наполовину.
Город охватила дремота – возможно, виной тому была жара. В душах людей назревали нездоровые ожидания. Пока что они не отдавали себе в этом отчета.
Когда городу рабов пошел шестой месяц, еды стало мало, амбары опустели, кормежка в общественных трапезных сделалась скудной. Городом быстро овладевало уныние.
Юный Публибор замечал это всякий раз, когда входил в трапезную. Как и прежде, одна миска приходилась на шестерых, только теперь она бывала наполнена только наполовину, деревянные ложки ворочались в ней вдвое быстрее и чаще стукались одна о другую. Ритор Зосим оказывался проворнее остальных: его ложка проделывала путь между миской и жадным ртом вдвое быстрее, чем у других; при этом он тряс рукавами и безостановочно говорил. Излюбленной его темой были шесты у Северных ворот, которых в последнее время заметно прибавилось.
– Дисциплина и острастка! – глумился Зосим. – Для того ли мы сражались, для того ли сносили лишения, чтобы променять прежнее ярмо на новое? В прежние времена в животах урчало от ярости, а нынче урчит от дисциплины. Жизнь в Городе Солнца стала сплошной скукой и мучением. Куда подевалось недавнее воодушевление, чувство братства? Пропасть между вождями и простым людом разверзлась вновь, император встречается только с советниками и дипломатами, которые, надо думать, не испытывают нехватки продовольствия; но речь не об этом. Конечно, нам твердят, что все это в наших высших интересах и для нашего же блага – но что мы знаем об интересах и о благе? Вот нас и гонят, как стадо, не умеющее своим умом найти дорогу на пастбище; что ж, будем считать, что там нам будет хорошо. Да вот только луг выщипан, и овцы начинают блеять – а чего еще было ожидать? А теперь послушай, сынок, послушай, что еще происходит, это важно… Вдруг пастух заводит разговор со своими овцами, как с разумными существами, и произносит проповедь о терпении, дисциплине, приводит множество весомых доводов и заявляет: те, кто не поймет и будет дальше блеять, будут забиты – этого требуют высшие соображения.
Философы называют это «парадоксом». Можешь ты на это ответить, сынок?
Публибор, конечно, не мог. Он слушал, обуреваемый противоречивыми чувствами и смущением: возбуждение и полет рукавов собеседника отталкивали его, но при этом он чувствовал, что тот, при всех своих причудах, искренне горюет. О, да, в этом городе трудно ориентироваться, ибо жизнь в нем оказалась слишком непохожа на то, чего он ожидал. Он вспомнил первый свой день здесь, ужас при виде деревянных крестов у Северных ворот, и, словно раскаиваясь в грешных мыслях, поспешно проговорил: