Рассказы - Николай Чуковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заговорили о стыде. Не вообще о стыде, а о стыде, казалось бы, напрасном, когда словно и нечего стыдиться, а стыдно.
Встретились они случайно. Кто-то узнал, что Соколовский приехал дня на два в город, созвонились с ним по телефону, позвонили остальным, кого припомнили, и сошлось человек восемь. Все они прослужили всю воину вместе, в одной авиадивизии, но летчиков среди них не было, народ подобрался наземный, аэродромный — инженеры, штабники. Инженер-полковник Корниенко и подполковник Максимов продолжали еще служить, остальные давно демобилизовались.
Начали с водки, но водка как-то не пошла. У одного оказалась язва, у другого нелады с печенью, остальным просто не захотелось. Они давно не виделись и теперь осторожно оглядывали друг друга, удрученно думая: до чего же ты, милый мой, постарел! Те, которые были знакомы семейно, вполголоса рассказывали друг другу о детях, передавали приветы от жен. Расспрашивали о работе, но работали все в разных местах, и потому ответы получали самые общие. Разговор о стыде начался уже за полночь, и невольно затеял его сам Корниенко, рассказав, как до сих пор не оставляет его чувство виноватости всякий раз, когда он видит свою старшую дочь.
— Глаза у меня бегают, голос меняется, а скажите, чем я перед ней виноват? — спросил он. — Что с матерью ее разошелся?
Корниенко сильно обрюзг за последние годы, раздался в ширину, казалось, китель вот-вот лопнет на нем. Одутловатое лицо его было болезненно бледно, и только черные сметливые, очень подвижные глаза делили его похожим на прежнего ладного и крепкого инженера первой эскадрильи.
— Как будто я не все для нее делал, что должен, — продолжал он.
— Все-то все, да вот, выходит, не все, — сказал Максимов.
— Две мои младшие девочки того от меня не имели, что она имела!
— Ну, это как считать. Все-таки ты лишил ее семьи.
— Почему лишил! — возразил Корниенко. — Мать ее в войну опять вышла замуж, сына родила. Моя дочь живет в семье… Мы с моей первой женой и сейчас в хороших отношениях, она ко мне претензий никаких не имеет.
— Она не имеет, а дочка твоя имеет…
— И дочка не имеет! — сказал Корниенко запальчиво.
— Ну, значит, сам ты имеешь к себе претензии, — настойчиво продолжал Максимов. — Иначе не чувствовал бы себя виноватым.
— В чем я был виноват? — воскликнул Корниенко. — Такое получилось положение, что хоть голову разбей, а ничего не придумаешь. Мне девятнадцать было, когда я женился, а ей и девятнадцати не было. Мы с ней на лодке вместе катались все лето, целовались на острове. Я тогда студент был, на второй курс перешел, начитанный, говорливый, а опыта никакого. Чего только я не говорил ей тогда, в чем только не клялся — вспомнить стыдно. Но в общем-то тетушки ее нас поженили, я очень ее тетушкам понравился. Был у меня в душе перед свадьбой тревожный холодок, как не быть, но я заглушил его — приятное дело жениховство, весь этот шум вокруг. Да уже и ходу назад не было. А прошло два дня после свадьбы, и вижу я, что совсем ее не люблю. Не люблю и кругом перед ней виноват. Что делать? В душе одно желание — сбежать хоть на край света, — но ведь нельзя, и сказать даже никому нельзя… С вами бывало такое?
Ему ни кто не ответил. Слушали его очень внимательно.
— Страшнее всего мне было, что она догадается, и я старался быть с ней поласковее, понежнее. По нежность получалась с натугой и только еще больше запутывала меня во вранье. А она всему верит, счастлива — хлопочет, убирается, стирает, готовит, толстовку мне новую сшила, поясок с кисточкой. Днем я на лекциях, но нельзя же в институте круглые сутки сидеть, приходится домой идти. Когда мы поженились, одна ее тетушка переехала жить к другой, а комнату свою нам дала. Комната крошечная, а кровать в нее поставили огромную, никелированную, украшенную бумажными розами с проволочными стеблями. Так мы и топчемся весь день в узком проходе между кроватью и стенкой. Днем-то еще ничего, выносимо — обедаем, я готовлюсь к занятиям, потом гости приходят, болтовня. Но чем ближе к ночи, тем мне тоскливей. Сосет здесь, в груди, нестерпимо, слово скажу — голос срывается. Гостей задерживал до последней возможности, чтобы наедине с ней не остаться, но ведь на всю ночь не задержишь…
— Надо же, — сказал Вася Котиков, которого все помнили двадцатилетним младшим лейтенантом и который теперь был агентом по заготовкам — с лысиной во всю голову.
— И она не догадывалась? — спросил Максимов.
— Конечно, стала догадываться, — ответил Корниенко. — Плакала, когда меня не было дома. При мне плакать не решалась, но я приходил и по лицу видел, что плакала. Сама беленькая, маленькая, глазки испуганные, голубенькие, и сережки голубенькие, и камешек в колечке голубой… Мне и жалко ее смертельно, и скучно на нее смотреть, — такая скука злая, безвыходная…
— Худо дело, — сказал Максимов, близко знавший Корниенко, однако впервые слышавший от него самого историю его первой женитьбы. — А она тебя любила?
— Любила? Повстречался бы ей другой, другого бы любила, — ответил Корниенко с неожиданной злостью. — Муж, хозяйство… Нет, я вру на нее. Разумеется, любила. И мечту свою часто мне рассказывала, как мы в старости будем: старичок и старушка и всегда вместе! А я слушаю и молчу, слова из себя выдавить не могу. Ласкаю ее и чувствую, что это обман с моей стороны, скверный обман и притворство, что надо признаться, а признаться не в силах. Самое ужасное было то, что она меня боялась…
— Боялась! — удивился Вася Котиков.
— Стала бояться. Что вы, я никогда не обижал ее, чувствовал свою вину и стирался быть как можно покладистее. Но любовь ведь не подделаешь. Она догадывалась, но думала, что я не люблю ее потому, что она что-то не так делает, и все заглядывала мне в глаза с испугом, так ли она сделала, и это меня раздражало, и я не выдерживал и сердился на нее, и она не знала, отчего я сержусь, и пугалась еще больше. И всегда я чувствовал себя виноватым, и жалел ее, да и себя жалел, думал о своей погубленной жизни, и, главное, скука эта, тоска…
— Раз так — разводиться, — сказал Максимов.
— Да как развестись-то! — воскликнул Корниенко горестно. — Ее родные, мои родные, приятели, подруги… Только что свадьба была!.. И обида за неудачу, и жалость… Ведь надо совершить жестокость, а что отвратительнее жестокости! Она-то ведь хорошая и во всем передо мной права!.. В иные минуты думал: потерплю, сживусь. А когда совсем невмоготу стало, выяснилось, что она уже на третьем месяце. Как тут разводиться? Вот и промаялись вместе еще целых два года… Да и после развода тянулась канитель, я приходил чуть не каждый день, смотрел на дочку. Чувство вины моей не отпускало меня ни на минуту, тяжелое, приниженное чувство. Окончательно развела нас война. На войне я женился.
— Это нам памятно, — сказал Вася Котиков. — Варвара Сергеевна на метеорологической станции работала, шары с приборами в атмосферу запускала.
— Я женился на другой, а потом прежняя жена моя вышла замуж за другого и, кажется счастлива, довольна. Этим вторым своим браком она меня окончательно развязала. А чувство вины у меня осталось, — сам не знаю почему, может, просто к нему привык. Только с жены оно перенеслось на дочку. Варвара Сергеевна к дочке моей замечательно отнеслась. Мы после войны в Ленинграде остались, а дочка моя в родном моем городе росла, и Варвара Сергеевна первое время совсем ее не видела, но всегда напоминала мне, что нужно денег послать, заставляла ездить навещать и сама подарков накупит: платьице, ботиночки, пальтишко, капор какой-нибудь, куклу, книжки… А теперь дочка к нам каждое лето на дачу приезжает, месяца по два живет, с младшими сестренками подружилась, Варвару Сергеевну зовет тетей Варей… Веселая, довольная, со мной держит себя ласково и просто… Младшие мои дочки в Варвару Сергеевну отпечатались, а эта вся в меня — черноглазая. И всем характером в меня — другой раз скажет что-нибудь или плечом двинет, и я чувствую — да ведь это я. Поглядит на меня исподлобья, и кажется мне, что она до самого дна меня понимает. Взрослая девушка уже. А разговора у меня с ней не получается— так, говорю что-нибудь общее, что всякому можно сказать. Робою перед ней. Даже не робею, а как бы стыжусь. А стыдиться-то ведь нечего! Вот нет вины, а виноват!
Корниенко замолчал, задумался, потом, опомнившись, оглядел всех, не поворачивая головы, быстрыми черными глазами. Он, видимо, опасался, что с ним будут спорить, доказывать либо то, что он действительно виноват, либо то, что он ни в чем не виноват и напрасно себя тревожит. Однако оказалось, что спорить никто не собирался. Все молчали, и только Максимов спустя немного сказал:
— Бывает в жизни, что никто тебя винить не может, а сам чувствуешь, что виноват. Мне вот один раз было стыдно, что я жив остался. И до сих пор: вспомню — и стыдно.
Все повернулись к нему, ожидая рассказа о том, как он жив остался. И он действительно хотел, кажется, рассказать, но передумал и умолк.