Литератор Писарев - Самуил Лурье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Попов дружелюбно кивнул Писареву:
— Статья и точно превосходная. Читать ее будут взахлеб, особенно в провинции. И до чего кстати она сейчас, когда идет подписка.
— Одно только, — протянул Благосветлов, — больно уж вы, как бы это сказать… снисходительны к Гончарову. Прочли бы, что Герцен о нем говорит. Не поверю, будто вам действительно нравятся эти кружева из пустяков. Сидит чиновник в вицмундире и между разными подлостями вышивает на пяльцах, как губернатор в «Мертвых душах», а россияне умиляются: ах, какой гений. А гения этого Добролюбов выдумал. Вы поразмышляйте об этом на досуге, хорошо? Да что вы такой убитый? Говорю же я вам: все устроится.
— Дмитрий Иванович устал с дороги, — заметил Попов.
— Да, идите-ка, голубь мой, почивать, — поднялся Благосветлов, — и мне пора. Денек выдался поистине ужасный. Вы же ничего не знаете, Дмитрий Иванович. Перед университетом сегодня было настоящее побоище. Рота Преображенского полка и конные жандармы против толпы студентов. То есть формально они уже не студенты: те не взяли матрикул, эти взяли да потом и разорвали их торжественно прямо на университетском дворе. Арестовано человек до трехсот. Один ранен штыком, другому жандарм отрубил ухо. Евгений Лебедев — он, говорят, кандидат, окончил в этом году вместе с вами…
— Да, я знаю его. Он приятель Баллода. Что с ним?
— Лебедев в больнице. Ему разбили голову и разрубили скулу. А Баллода вашего я нынче не видел.
— Взят?
— Совсем напротив. Говорят, к матрикулистам присоединился и мирно посещает лекции. А впрочем, время сейчас такое, что наверное ничего утверждать нельзя.
— По слухам, Чернышевский сидит в крепости. Добролюбова будто бы пощадили потому, что болезнь его смертельна, — ввернул Попов.
— Ну вот, видите. О Чернышевском неправда, он был сегодня на университетской набережной, а его хороший знакомый Обручев действительно уже с неделю как взят. Если так пойдет, Василий Петрович, и нам с тобою не сносить головы, да и нашего юного друга не помилуют. Сидите тихо, Дмитрий Иванович, слышите?
Осень была обычная петербургская, так верно изображенная Федором Достоевским еще в «Двойнике». С конца октября начались морозы при сильном северо-восточном ветре. В обществе говорили, что студентам холодно в казематах и что многие уже простудились. «Тюрьма», «приговор», «каземат» сделались вдруг самыми обычными словами в светской беседе. «Записки из Мертвого дома» Достоевского, только что появившиеся в его журнале, читались нарасхват. Родственники арестованных осаждали крепость, плац-адъютанты сбились с ног, передавая молодым людям теплое платье, съестные припасы, сласти. Перед воротами с утра выстраивалась вереница экипажей: одетые в черное дамы с заплаканными глазами желали видеть коменданта, чтобы просить его о послаблениях в тюремном распорядке. Комендант уверял, что послаблений сделано больше чем нужно, и родители арестованных юношей с гордостью передавали друг другу, что дети держатся храбро и весело, даже разыгрывают в казематах настоящие оперные спектакли.
И то сказать: их же там несколько сот юношей, никакому начальству не справиться. Даже на Иоанновских воротах кто-то мелом написал: «СПБ Университет». Зато в самом университете было безлюдно: из семисот человек подавших прошения ходили на лекции едва ли не семьдесят, и все их осуждали. Многие профессоры также избегали появляться в университете. Что будет дальше, никто не знал. Ждали приезда государя.
Он воротился из Ливадии в Царское Село раньше намеченного срока, и следствие над арестованными студентами пошло быстрее, а петербургский генерал-губернатор Игнатьев был заменен светлейшим князем Суворовым — личным другом царя и человеком, по общему мнению, весьма гуманным. В этом увидели доброе предзнаменование. Надеялись, что и Михайлов, которого суд Сената приговорил к двенадцати с половиной годам каторги, будет помилован. В новой прокламации «Великорусса», присланной в редакцию «Русского слова», допускалась вероятность мирного развития событий. Таинственный комитет предлагал, чтобы патриоты, не прибегая покамест к насильственным действиям, добивались конституции влиянием общественного мнения: подали адрес на имя государя (и проект прилагался — «в самом умеренном духе, чтобы все либеральные люди могли принять его»), — и тогда, быть может, Александр II убедится, что только правительство, опирающееся на свободную волю самой нации, способно «совершить те преобразования, без которых Россия подвергнется страшному перевороту».
Благосветлов соглашался с Писаревым, что прокламация составлена очень умно. Они в последнее время много разговаривали о самых различных предметах и все чаще сходились во мнениях. Благосветлов стал яростным сторонником теории эгоизма и даже в политических обозрениях проводил теперь вслед за Писаревым (как тот — вслед за Бюхнером, Фогтом и Молешоттом) взгляд на жизнь как на бесконечную, непрерывную цепь химических реакций, как на процесс бесцельный и безличный.
Этот резкий, несговорчивый человек был с Писаревым заботливей няньки: дарил ему книги, приезжал вечерами, чтобы сыграть с ним в карты по маленькой, развлекал рассказами об Англии, о Герцене, о своей злосчастной бурсацкой юности.
А Писарев читал ему отрывки из новой статьи, в которой хотел определить положение главных светил на литературном небе: Тургенев гораздо выше Гончарова, Писемский несколько выше Тургенева. Начал он исподволь, стараясь быть справедливым, но потом увлекся и не оставил от романов Гончарова камня на камне. Исходную мысль он взял у Герцена: дескать, автор «Обломова» и «Обыкновенной истории» большой мастер никому не нужных подробностей.
«Гончаров открывает вам целый мир, но мир микроскопический; как вы приняли от глаза микроскоп, так этот мир исчез, и капля воды, на которую вы смотрели, представляется вам снова простой каплей».
Герцен тоже писал о микроскопе, однако не задевал личности автора. Писарев прямо перешел к характеру Ивана Александровича Гончарова:
«Он холоден, его не волнуют и не возмущают крупные нелепости жизни; микроскопический анализ удовлетворяет его потребности мыслить и творить; на этом поприще он пожинает обильные лавры, — стало быть, о чем же еще хлопотать, к чему еще стремиться?»
В литературе Гончаров — сама благонамеренность; можно подумать, что он нарочно поставил себе целью опошлить, оглупить, разменять на пустяки все те идеи, которые волнуют общество. Вот говорят, что Обломов похож на Рудина или Бельтова. Но чем же? Бельтов и Рудин — люди, измятые и исковерканные жизнью, «а Обломов — человек ненормального телосложения». Драма убеждений подменена драмой темперамента. И так всегда у Гончарова. Он подражает лучшим писателям, таким, как Тургенев, но филистерское благодушие, казенный оптимизм заставляют его выдумывать героев, которых на свете не бывает, и обходить стороной правду жизни.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});