Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.1 - Сергей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Кока не может усидеть на месте. И снова версты по грязи. Наконец, далеко впереди обнаружена и причина задержки. Загруженная доверху повозка с парной запряжкой развернута поперек дороги. Хозяин выпряг одну из лошадей и верхом куда-то уехал. Вот и сломанная задняя ось. Действительно, этой повозке ездить дальше не скоро. Все клянут и дождь, начавший сыпать с неба, и дорогу, и сломанную повозку, остановившую движение, но ничего не предпринимают. Когда Кока берет на себя инициативу, ему сперва неохотно, потом все больше воодушевляясь, помогают. Приходится приподнять заднюю часть повозки, частично разгрузив ее тут же, на обочину, потом нахлестать лошадь, и наконец повозка въезжает в кювет и дорога очищена. Медленно все приходит в движение. Но на обочине вырастает верховая фигура, в ярости потрясающая казацкой нагайкой.
— А не ты ли тот сукин сын, что мою повозку в канаву вогнал? — вопит усатый урядник. — А пойди-ка сюда!
— Это ты пойди-ка сюда, голубчик! Тебя-то мне и надо! Я тебя научу, как разговаривать. — Голос Коки в закипающих волнах бешенства становится, наверное, тихим, как у отца, но не сулит ничего хорошего. И казак, рассмотрев офицера, хлестнув заплясавшую лошадь, растворяется во мраке, откуда все еще доносятся его ругательства и угрозы…
Рассказов много. В них переплетаются фронтовые будни, атаки и разведки. Здесь и героизм, и бестолочь, нередко граничащая с предательством, бездушная беспечность высшего командования, неналаженная связь между частями, неизбежно прерывающаяся в наиболее ответственные моменты, когда сражающиеся перестают понимать, что делается у них на флангах, какие оперативные изменения произошли в ходе боя, и получают противоречивые и нелепые приказы свыше.
С особым увлечением Кока рассказывает о разведках. С восторгом отзывается о своем постоянном спутнике, одном из лучших разведчиков полка — Луке Стародубе, не раз спасавшем ему жизнь.
— С ним вдвоем как-то переправились мы верхами через небольшую речонку. Полк готовился к наступлению. За речкой деревушка. В ней, как будто, противника нет. Подъехали к сараю с соломенной крышей, привязали лошадей. Влезли на крышу. Стою во весь рост, зарисовываю на планшет местность. Вдруг Лука тянет меня за рукав, глазами показывает на что-то. И вижу сбоку, на перекрестке, австрийский разъезд. Мы стоим, и они стоят тоже. Офицер смотрит в мою сторону, и я не понимаю, что он спокойно в меня целится: дуло винтовки прямо на меня направлено, так что ее не очень заметно. Вдруг Лука меня обхватил и прямо сшиб с ног на солому, и в ту же секунду выстрелы, раз, раз — в то место, где я стоял. «Втикай, Ваше благородие!» Ну, мы друг за другом с крыши скатились прямо на коней и ускакали. Так он еще, чудак, после извинялся, что так меня опрокинул, не в обиде ли я на него. Не человек — золото. Лоб под пулю без нужды не подставит, но и в беде не бросит, в кустах хорониться тоже не будет, если дело поручено. Там, на фронте, настоящие люди как-то виднее.
В атаке, когда его ранили, вынес из боя его на плечах все тот же Лука Стародуб.
Рана в бедре совсем уже затянулась, и хромота почти перестала быть заметной; вот на плече образовалось нагноение, и никак не затягивается сквозное отверстие…
— Что это ты бренчишь? — ласково спрашивает Коку отец. Сидя у рояля, он подбирает двумя пальцами какой-то мотив.
— Вот, знаешь ли, папа, музыка пришла в голову. Для марша. И ритм подходящий… Начало такое… — он проигрывает несколько тактов. Папе нравится.
— Ну, а слова?
— Слова подберутся. Что-нибудь вроде:
Где-то выстрелы картечи,И слы-ы-ы-шен сто-о-он.К нам враги идут навстречу…
— Со всех сторон! — угадывает продолжение отец.
— Ну хотя бы так. Тут вот такие три такта… Нижнее «до» и перелом:
…Но… Бог нам путь укажет…
Через несколько минут, аккомпанируя себе на рояле, оба они уже напевают:
Где-то выстрелы картечи,И слышен стон,К нам враги идут навстречуСо всех сторон…Но… Бог нам путь укажетИ даст друзей.Спасенье Польше,Спасенье ей…
Марш почему-то неожиданно делается польским, они оба вовсе этого не хотели, но так получилось. Пришли такие слова. Слова, правда, не блестящие, но дело в музыке, а музыка, кажется, удалась.
— Здесь какой-то раскат… Вот так… — Рояль тревожно гремит. — Потом глиссандо на левой педали. Русские ее спасут! Вот это что.
— Ну да, — отец улыбается в усы, — но тут у тебя остается какой-то провал. Надо его заполнить… Вот здесь. — И одним пальцем он повторяет мелодию. — Чем-нибудь вроде:
— Себе на шеюРусские ее спасут!
Оба смеются, и тут же, меняя тон на серьезный, отец говорит о том, что все же вековая трагедия Польши коренится, по его мнению, в ее католицизме. При таком географическом положении славянская страна, отколовшаяся религией от славянства, оказывается всегда в такой ситуации, что ей ни с кем не по пути. Героический народ обречен вечно служить ареной для столкновений чужих интересов, для вечных раздоров.
— Конечно, раздел Польши был преступлением по отношению к ней, но, с другой стороны, что еще было с ней делать? Не меньшее преступление и сегодняшние посулы, все эти манифесты Верховного главнокомандующего: «Поляки! Пробил час, когда заветная мечта ваших отцов и дедов может осуществиться…» Не осуществится. Судьба Польши — вечно проглоченной быть…
— А судьба тех, кто глотает, — давиться, — вставляет Кока.
— Вот именно!
Проходит еще несколько дней, и наконец Кока решает ехать. У него есть право пробыть еще целых две недели, но он не хочет и слышать об этом. Папа понимает его и не пытается отговаривать. Рана только начала затягиваться. «Пока еще я доберусь, все совсем ликвидируется», — уверяет Кока.
На столе лежит не оконченный им набросок акварелью. Черное небо, прорезанное вспышками осветительных ракет и снарядных взрывов. Вдали поднимается алое зарево. Оно багровыми отблесками отражается в речке, которая вьется между холмами. По пригоркам ползут смутные фигуры, копошатся везде — в промоинах, рытвинах и воронках; они едва освещены, серо-зеленые, жмущиеся к земле, слитые с местностью, безлицые и все-таки живые…
Я снова в постели, с очередной простудой. Кока лишь на минуту забегает ко мне перед самым отъездом. Крепко взяв меня за плечи, приподнимает и целует в лоб, в глаза, в щеки… Потом я слышу, как в коридоре торопливо скрипят его сапоги. И все…
Вера позднее вспоминала о том, как, когда все уже простились с ним и мама, чтобы он не видел ее слез, которые так трудно было сдерживать до самого конца, ушла в дом, они вдвоем смотрели из окна. Внизу у крыльца, где нетерпеливо потряхивал гривой Смелый, оставались лишь двое: сын и отец. Папа что-то сказал ему, и Кока нагнулся, целуя ему руку, а потом круто повернулся и вскочил в коляску. Но когда лошадь уже тронулась, папа, как был, без пальто и шляпы, под мелким осенним дождем, морщась, неожиданно побежал следом, догнал и вскочил на подножку. Так, стоя на этой подножке, он объехал вокруг всего имения до ворот огорода, откуда вернулся пешком и, не говоря никому ни слова, молча прошел к себе…
Стояла поздняя осень. Тянулись однообразные дни. Впрочем, дней, как будто, и не было. Прямо с утра начинались сумерки, дождливые, долгие, серые…
В небе метались тучи; ветры, сбивая их с пути, гоняли в разные стороны, так что, бывало, вершины деревьев гнулись в одну, а тучи уплывали в другую и потом торопливо возвращались оттуда — все те же самые. Разогнать их, видимо, было некуда… Снова начинал идти снег: выпадал, держался день-другой и стаивал. Осень не уступала зиме. Трещали дрова в коридоре, и еще потрескивали и скрипели половицы в кабинете отца под его тяжелыми шагами. Он ходил часами, взад и вперед, заложив руки за спину. Иногда зайдет к нему мама, постоит на пороге и так, не обменявшись ни взглядом, ни словом, уйдет. Все без слов обоим понятно. Только разве легче от этого?
Глава XI
— Я — интеллигент? Ну извините. В моем доме это слово давно уже стало ругательным. У нас еще часто по привычке всякого сколько-нибудь образованного человека именуют интеллигентом. А между тем, русский интеллигент — это слишком уже определенное и сложившееся понятие.
Отец стоит у окна, глядя на своего старинного приятеля — Дмитрия Павловича Кишенского, заехавшего навестить его по пути из Одессы в Петроград.
— …Наш интеллигент — это вечно все и вся критикующий, ни с кем и ни с чем не согласный, во всем сомневающийся; существо, внутренне ко всему безразличное, слабое и колеблющееся, запутавшееся в противоречиях, которые кажутся ему мировыми проблемами. Им утрачены понятия долга, чести, твердости, традиций — все устои, начиная с веры. Он вне религии, потому что слишком цивилизован, вне родины, потому что освободился от этих предрассудков, вне семьи — потому что не имеет уже внутри никакого строительного материала, чтобы создать эту семью. Вне класса какого бы то ни было, потому что давно потерял связь с чем бы то ни было живым. Он не умеет отличать белого от черного, сладкого от кислого и живет интеллектуальным паразитизмом. Но это паразит, обладающий огромным самомнением. В высокой оценке себя у него не бывает никаких колебаний. Его деятельность выражается в многолетнем расшатывании того сука, на котором он сидит, расшатывании при помощи насквозь лживых газетных статеек, выступлений с речами с думской, университетской или, на худой конец, церковно-приходской школьной кафедры. Может быть, он из крестьян, но ни косить, ни пахать так и не выучился; если из купцов, то торговать ничем не умеет (кроме разве своих убеждений, но разве есть у него убеждения?). Если он из дворян, то ему, видите ли, совестно в этом признаваться. Служить ему, видите ли, негде по военной части — он против милитаризма, по гражданской — ему не по душе бюрократия, вести сельское хозяйство — он не знает, с какого конца за него приняться. Гораздо проще, стоя в стороне, бороться с «уродливыми явлениями» и разрушать, разрушать, подтачивать все вокруг. Но его, видите, уверили, что он «сеет разумное, доброе, вечное». Сеятель и отрастил себе гриву почище поповской; к старости она побелела, а под ней ничего не прибавилось. И все-то он сеет, все-то сеет. А если приглядеться, то премерзкие плевелы сеет, а сейчас, как будто, и всходов уже дождался: то-то хорошо. И какова бы ни была ему фамилия: Милюков[47] или Короленко, Бакунин[48] или Родичев[49], мне с ним не о чем разговаривать и встречаться ни к чему.