Христианин в языческом мире, или О наплевательском отношении к порче - Андрей Кураев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако если Дьяченко и прав, то отец Андрей Кураев совершенно справедливо пишет о невыясненности истории многих текстов Требника. Петр Могила брал их из разных источников. В специальных исследованиях перечисляются три: а) греческие, б) латинские и в) неизвестного происхождения (народные в обработке Петра Могилы либо составленные им самим). Но прекрасно известно, что первые печатные греческие книги издавались на Западе. Допускаю (но вовсе не уверен), что эта молитва могла проникнуть в первопечатные греческие требники из каких-то латинских источников. По поводу же латинских средневековых «заклинательных молитв» (одна из черт их – подробнейшее перечисление частей тела) уже давно существует научная (хотя, наверное, и не без конфессиональной заинтересованности) литература, вскрывающая народно-языческие корни подобных «молитв» (об этом можно прочесть в главе «Народная магия и церковный ритуал» в книге А.Я.Гуревича «Средневековый мир и культура безмолвствующего большинства». – М., 1990, особенно сс.294 и далее, 298 и далее, 302, где указано и соответствующее немецкое двухтомное исследование: Franz A. Die kirchlichen Benediktionen im Mittelalter. Bde 1-2. Graz, 1960). Кроме того, известны и другие сомнительные выражения в Требнике (не случайно именно из него А.Ф. Лосев в «Диалектике мифа» приводит пример «развертывания мифа из первичного магического имени» – см.: Лосев А.Ф. Миф. Число. Сущность. М., 1994, с.197). Например, в последней части молитвы Трифону об избавлении полей от всякой живности есть место, исключенное Петром Могилой (или известное ему в кратком варианте), но имеющееся в старых греческих печатных изданиях, как я имел случай убедиться собственными глазами. Этот пассаж о «неведомом имени» переиздается в наших требниках и, к слову сказать, до сих пор инкриминируется православным старообрядцами (так что я допускаю, что в славянских рукописях и у старообрядцев мог сохраниться более древний вариант). Впрочем, все это не более чем догадки, пока не проведена соответствующая текстологическая работа над греческими и славянскими рукописями и нет критических изданий церковных текстов (на тему отсутствия сколько-нибудь существенного «любопытства» в русской и греческой науке к истории священных и богослужебных текстов можно было бы написать целую книгу). Посему я предпочитаю не брать греха на душу, если есть иная возможность, и остановиться на предложенном переводе и толковании Могилы/болгарского Требника как согласном со словоупотреблением святых отцов . По-моему, все же можно говорить решительнее о «зависти», что позволяют как семантика греческого и славянского слов, так и святоотеческий контекст».
И даже если считать «очеса призора» «дурным глазом», а в «дурном глазе» видеть колдовство – то ведь молитва-то читается над матерью и младенцем, которыйеще не крещен . И в молитвах крещения и в последующих об этой опасности уже и речи не идет. Молитва первого дня говорит о том злоключении, которое может подстерегать некрещеного человека. Но можно ли опасения дохристианского мира переносить в мир крещеный?
Собственно, это и было, очевидно, мотивом внесения такого рода двусмысленной формулы в церковный обиход. Вера в сглаз была в народе почти всеобщей. Церковные разъяснения по этому поводу выслушивались, но сердцем не воспринимались. Матери приносили младенчика в храм на крестины, а затем, для полноты эффекта, несли еще и к бабкам на заговор от порчи. И вот тогда, чтобы отвадить людей от посещения бабок-заговорщиц, Церковь решила внести в свой обряд формулу, которую можно истолковать как защиту от порчи: мол, у нас вы и так получите то, что хотели бы получить от бабок, а потому и вовсе не стоит к ним ходить… Не веру Церкви в сглаз свидетельствует эта формула, а желание Церкви этой вере противостать[222]. «Как таковое, это выражение в виду подозрения его в несоответствии с церковными воззрениями давно обратило на себя внимание в русской литературе… Занимающая нас молитва не может быть отнесена к молитвам древности первостепенной. В занимающем нас случае нашло себе выражение именно народное верование. По нашему разумению в настоящий раз со стороны Церкви можно предположить даже сознательное побуждение внести в молитву упоминание о трактуемом веровании. Это побуждение – намерение устранить таким действием из практики всякие бытовые апокрифические обряды, направленные к тому же, к чему выражением „от очес призора« направлена и наша молитва“[223].
Такое нередко происходило в истории Церкви: она как бы разрешала рядом с собой существовать какому-то языческому поверью, не внося его в свое вероучение, но и не объявляя ему войну.
Мы знаем, что Слово Божие приспособлялась к уровню мышления ветхозаветных евреев: «Он расположил блаженного пророка употребить эти грубые выражения для научения рода человеческого… Моисей излагал все, приспособляясь к слушателям… Обрати внимание на снисхождение божественного Писания – какие слова употребляет оно ради нашей немощи… Употреблены грубые речения приспособительно к немощи человеческой… Столь простые слова употребляются ради нашей немощи»[224].
Но неужели славяне или франки в пору их христианизации были настолько выше тех евреев, что к их уровню мышления ничего в православии не надо было приспосабливать и занижать? Такое предположение абсурдно. Значит, не только к народном православии, но и в церковной педагогике должны обретаться такого рода представления, которые попущены Церковью из снисхождения. И это та работа, которую рано или поздно, невзирая на гвалт обвинений в «обновленчестве», должно исполнить наше богословие – работа осознания и вычленения такого рода компонентов…[225]
И лучше не откладывать этот труд. Ведь первоначально это миссионерски-пастырское приспособление к народным верованиям давало хороший миссионерский результат: у людей, у народов сохранялись островки их прежних воззрений и быта, что облегчало им переход на собственно церковный путь. Но затем, как видим, могут начинаться проблемы: то, что Церковь только терпела, со временем начинает восприниматься как часть собственно церковного предания и даже учения.
И уже совсем странной становится ситуация, когда в народной среде, в околоцерковной культуре само это верование исчезает, а в Церкви оно сохраняется, и даже более того – от имени Церкви начинают навязывать людям языческие по своему происхождению и по сути воззрения[226].
А именно так произошло с отношением к «порче». На том основании, что Церковь некогда допустила в свой лексикон словечко, которое в народе понималось как синоним «порчи», некоторые церковные люди начали думать, что тем самым Церковь признала это верование своим. И вот уже в XIX веке мы видим, что на эту молитву ссылаются как на собственно церковное предание.
Но все же это – поздняя и единичная святоотеческая ссылка на единичное выражение церковной молитвы.
И потому так странно, что ту церковную молитву, которая была принята ради того, чтобы избавить людей от страха, используют для того, чтобы этот страх насаждать. Я не вижу никакой логики, по которой из наличия молитвы об «очесах призора» можно заключить к тому, что православный христианин должен жить под страхом наведения на него «порчи». Ведь если молитва эта есть, и она прочитана в день духовного рождения человека – то после ее прочтения уже как-то и негоже опасаться того самого, от чего молитва просит избавить. Ибо такое опасение означало бы прежде всего неискренность молитвы и неверие в силу Божию, в готовность Божией любви защитить младенчика и его мать от злых сил. Как верно заметил оптинский старец Илларион, колдунов «боятся малодушные»[227].
Взрослый человек может сознательно встать на путь тех грехов, от которых вроде бы просит себя избавить. Господь может попустить человеку беды (об избавлении от которых он молится) – для его же, человека, вразумления или наказания. Но младенца-то не вразумишь и не накажешь, и грешить младенец не может. Так что малыша Церковь просто вверяет воле Божией, покрову благодати, и просит защитить его.
Вновь скажу: пока малыш находится в некрещеном, «языческом» состоянии, с ним могут случиться вещи, обычные в языческом мире. Но крещение есть та грань, за которой он обретает защиту.
И я убежден, что за этой гранью (если человек сам сознательно не обращается к язычеству) не может язычник-сосед повлиять на духовную жизнь и здоровье христианина. Через предмет, который сам принимающий его не считает идольским, языческим и магическим, – не может темная сила вселиться в христианина. На этот счет есть ясное обетование Спасителя: «Уверовавших же будут сопровождать сии знамения:… будут брать змей; и если что смертоносное выпьют, не повредит им» (Мк. 16 – 18). Да хоть весь ад упросит колдун воздействовать на нас через подсунутую нам иголочку[228] – «нет нам дороги унывать». Да хоть все ведьмы подлунного мира будут колдовать над подаренной нам бутылочкой с водой или над блинчиком, поставленным на панихидный столик, – для частицы Тела Христова, каковой является каждый крещеный христианин, нет в том ничего «смертоносного»[229].