Матисс - Раймон Эсколье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Автор «Человека, которого выслеживают» воспользовался приглашением. История искусств — да и просто история — сохранит выразительное описание чудесной обстановки, в которой жил Анри Матисс в Симье, великолепном месте, расположенном в бухте Ангелов, как лук изгибающейся между Мон Борон и лесистыми холмами Эстереля.
Гость проходит через переднюю, где архаический Аполлон Дельфийский возвышается в царстве восточных ковров, ситцев, кашемиров и деревянных решеток — атмосфера «одалисок», — и Матисс принимает его в большой комнате налево, служащей ему мастерской. Стены выглядят так же, как и на бульваре Монпарнас, как и на площади Шарль-Феликс, как и в отеле Лютеция, где в 1936–1937 годах художник по собственному желанию украсил стены бесконечными вариациями пером, повторяя две-три темы с изображением женщин и цветов.
«По существу, меня занимает все, я никогда не скучаю», — заявляет «воскресший из мертвых».
«Проходите, — добавляет он, — вы увидите, как я устроился». Птицы всегда были страстью Матисса. «Рай на дому», — говорил Луи Жилле. А Пьер Маруа по этому поводу пустил в него украшенную лентами стрелу: «Матисс владеет прекрасной вольерой и утешается, живя среди птиц, но все его птицы — в клетке».
Впрочем, разве художник, достигший вершин мастерства, ясным взглядом смотрящий на людей и вещи, нуждается в утешении? Судя по его словам, записанным Карко, такого впечатления не создается:
«Во втором помещении, тоже расположенном слева, находились две вольеры, полные птиц. Бенгальские зяблики, кардиналы, японские соловьи переливались всеми цветами своего оперения, еще более блистательного в соседстве с длинными черными султанами африканских воробьев. Фетиши и негритянские маски придавали комнате экзотический вид; но, поскольку она служила лишь передней к зимнему саду, где распускались огромные листья филодендронов с Таити, мы довольно быстро прошли через нее и оказались в подобии джунглей, зеленая тропическая растительность которых поддерживалась с помощью хитроумной оросительной системы. Калебасы и гигантские тыквы на мраморных плитах благодаря соседству китайских статуэток создавали контрасты, питавшие фантазию художника.
— Мы здесь на так называемой „ферме“, это я так ее окрестил, — сообщил мне Матисс. — Я тут вожусь по нескольку часов в день, поскольку за этими растениями ужасно тяжело ухаживать. Но в то время, как я ухаживаю за ними, мне лучше удается уловить их характер, тяжесть, гибкость, и это помогает мне при рисовании… Вы понимаете теперь, почему я никогда не скучаю? Вот уже более пятидесяти лет я ни на минуту не прекращаю трудиться. С девяти часов до полудня — первый сеанс. Я завтракаю. Затем я немного отдыхаю и снова берусь за свои кисти, с двух часов до вечера. Вы мне не поверите. Каждое воскресенье я вынужден рассказывать своим натурщицам всякие небылицы. Я обещаю им, что это последний раз, когда умоляю прийти позировать в воскресенье. Естественно, я плачу им вдвойне. Наконец, когда я чувствую, что мне не удалось их убедить, я клянусь, что дам им роздых в течение недели. „Но, господин Матисс, — возразила мне одна из них, — это продолжается уже несколько месяцев, а у меня еще не было ни одного свободного вечера…“ Бедняжки, они ничего не могут понять. Не могу же я жертвовать воскресенье этим девочкам только потому, что У них есть возлюбленный. Поставьте себя на мое место. Когда я жил в отеле Медитеранне, праздник цветов был для меня почти пыткой. Вся эта музыка, машины и хохот на главной улице. У девочек сердце не лежало к работе. Тогда я устроил их у окна и писал их со спины».
В действительности, это — воспоминание о временах, предшествовавших его воскрешению, воспоминание о добром старом — ныне разрушенном — отеле, столь живописном с его прелестными потолками и полами в итальянском стиле, с салоном в стиле рококо, где Матисс написал столько обнаженных и одалисок при почти искусственном свете, проникающем через жалюзи. К этому следует добавить очень живые страницы, написанные Мишель-Жоржем Мишелем, на которых он красочно рассказывает о квартире на площади Шарль-Феликс.[470]
Со своей стороны, Рене Лериш сохранил самое волнующее воспоминание о знаменитом пациенте: «Этот великолепный человек, — писал мне автор „Философии хирургии“, — был самым признательным пациентом, какого я только знал… Каждый год в течение четырнадцати лет он посылал мне один из своих драгоценных рисунков или же одну из своих книг.
Признательность — привилегия прекрасной души. И здесь она была обращена к хирургии.
…Когда он бывал на Монпарнасе, мы вели долгие разговоры об искусстве и жизни. Я проводил с ним целые часы… Как он был интересен! Я страшно сожалею, что не делал записей. Сегодня они были бы очень ценны. Но никогда не думаешь о том, что наступит тот день, когда придется расстаться. Какой великолепный ум! Я ставлю его в один ряд с еще тремя-четырьмя выдающимися умами, встреченными мной за всю жизнь».
А Матисс не уставал выражать благодарность Репе Леришу: «Я обязан Вам этими годами, потому что они идут сверх нормы…» — писал он знаменитому профессору.
«Он прочел, — объяснил мне Лериш, — в медицинской литературе, что в его случае живут лишь четырнадцать месяцев, а это оказалось четырнадцать лет!»
Мы говорили о Матиссе как об изумительном рисовальщике: «Что меня больше всего поразило, — признался мне доктор Лериш, — так это то, что Матисс рисовал, никогда не глядя на бумагу. Его взгляд был устремлен только на модель. И его линия прерывалась только для того, чтобы обозначить глаз».
А сколько предупредительности и скромности в письмах «воскресшего из мертвых» к своему спасителю. Например, в том письме Матисса, что приклеено к оборотной стороне выполненного углем портрета Лериша, украшающего его салоп. По всей вероятности, художник хотел написать маслом портрет великого хирурга.[471]
«Дорогой профессор и друг.
Как вы находите этот подготовительный рисунок к Вашему портрету? Если он не симпатичен Вам как изображение Лериша, Вы, может быть, могли бы оставить его у себя как один из моих лучших рисунков. „В противном случае, я сам себе его оставлю“, как говорят в Касси и в Ницце (у профессора Лериша была в Касси вилла).
16.11.50». Ваш Матисс.
Когда Анри Матисс возвратился в Ниццу в начале 1943 года, дух его обрел еще большую ясность. Один из гостей художника рассказывал, как Матисс спускался в сад, чтобы отдохнуть от работы, и на лице его отражались чистая радость и ликование чувств. «Весь во власти своих образов, „воскресший из мертвых“ улыбался кристально чистому свету.
„Все ново, — говорит он, — все свежо, как если бы мир только что родился. Цветок, листок, камень — все сверкает, переливается, на всем глянец, все как бы покрыто лаком. Вы не можете себе представить, как это красиво! Я не раз говорил себе, что мы профанируем жизнь: поскольку мы видим вещи, мы на них больше не смотрим. Мы приносим им лишь притупленные чувства. Мы больше не чувствуем. Мы пресыщены. Я считаю, что для того чтобы полнее наслаждаться, было бы разумно отказывать себе. Хорошо начать с отрешения, время от времени предписывать себе курс лечения воздержанием. Тёрнер жил в погребе. Раз в неделю он велел одновременно открывать все ставни, и тогда какой накал! Какой ослепительный свет! Какая россыпь драгоценностей!“ [472]
„Я был совершенно поражен, — рассказывал он Луи Жилле, — примером старика Ренуара. Я навестил его в Каннах. В последние годы его жизни это был клубок страданий. Его носили в кресле. Он падал туда как труп. Руки у него были перевязаны, а пальцы напоминали корни, они были настолько искривлены подагрой, что он не мог держать кисть. Ему просовывали под повязку ручку кисти. Первые движения были так мучительны, что лицо его невольно искажалось. Через полчаса, когда он втягивался в работу, мертвец оживал: я никогда не видел столь счастливого человека. И я обещал себе, что в свою очередь не буду трусом“.
Он и в самом деле им не стал. Энергия Матисса, проявившаяся с юных лет, с годами только возрастала, а испытание жестокой болезнью не ослабило его, а, казалось, напротив, подняло до высот героизма.
„Я совершенно поражен физическим сходством между Гюго и Матиссом, — писал Арагон, — сходством между сегодняшним Матиссом и Гюго после 71-го года“, великим Гюго, хвалу которому воздал Баррес ночью 31 мая 1885 года [473] под Триумфальной аркой, в зеленых огнях фонарей, назвав его „мастером французской речи“. А разве Анри Матисс, тоже достигший всемирной славы, не был „мастером французских красок“? Именно это, с прозорливостью, свойственной только поэтам, видел создатель „Матисса во Франции“ Арагон, который в самый разгар оккупации, под носом врага, по глупости своей ничего не заметившего, закончил свою статью пророческой картиной, предвещающей освобождение: